Читать онлайн книгу "Черниговка. Исторические портреты"

Черниговка. Исторические портреты
Николай Иванович Костомаров


Николай Иванович Костомаров – выдающийся историк, этнограф, фольклорист и писатель. Неизменный живой интерес его к украинской истории, культуре и быту украинцев нашел выражение в многочисленных научных трудах и художественных произведениях. В эту книгу вошла повесть "Черниговка", рассказывающая о трагических событиях второй половины XVII века, и яркие исторические портреты видных деятелей отечественной истории: князей Владимира Святого и Владимира Мономаха, митрополита Петра Могилы и других.





Николай Иванович Костомаров

Черниговка. Исторические портреты





Черниговка





I


1676 года в июне месяце в город Чернигов воротился черниговский полковник Василий Кашперович Борковский из Батурина, куда ездил по гетманскому зову для войсковых дел. Полковник ехал в колясе, запряженной четырьмя лошадьми, а по бокам его колясы ехало с каждой стороны по верховому казаку из его собственной полковничьей компании. По мосту, построенному через реку Стрижень, коляса въехала в деревянные ворота с башнею наверху, сделанные в земляном валу, окаймлявшем внутренний город, или замок; бревенчатая стена, шедшая поверх всей окраины вала, носила, с первого взгляда на нее, следы недавней постройки. Удар колокола на башне возвестил о возвращении господина полковника. Коляса въехала в один из дворов неподалеку церкви Св. Параскевии, под крыльцо деревянного дома, обсаженного кругом молодыми деревцами, которые были огорожены плетеными круглыми загородками для защиты от скотины. Разом со въездом во двор полковника спешили во двор полковые старшины – обозный, судья и писарь[1 - Судья и обозный относились к полковой казацкой старшине: судья вершил военный суд; обозный ведал артиллерией; писарь – канцелярией.], как только услышали звон на башне, возвещавший о приезде полковника. Полковник вышел из своей колясы, взошел на крыльцо и, подбоченясь по-начальнически, ожидал старшин, скоро шедших по направлению к крыльцу и уже на дороге снимавших шапки. Полковник в ответ на их поклоны чуть приподнял свою шапку, ничего им не сказал, а только смотрел на них и повернулся ко входу в свой дом. Старшины последовали за ним, неся в руках шапки. Выбежавшие из дома служители суетились около колясы и вынимали оттуда дорожные вещи. В сенях встречали полковника члены его семьи: жена, сын и две дочери. Не сказавши ни слова семье, полковник обратился к писарю и сказал:

– Пане писарю! Швидше бiжи i пиши унiверсальнi листа до всiх сотникiв: нехай незабаром з’iздяться до Чернiгова з виборними козаками[2 - Выборные казаки – зажиточные казаки, которые могли отправить в войско вооруженного всадника; остальные казаки считались подпомощниками, т. к. снаряжали одного всадника от нескольких казаков-подпомощников.] iз своiх сотень. Поход буде. Припиши ще: которий забариться i не прибуде в термiн, той не утече значного вiйськового карання. А вас, панове суддя i обозний, я покличу. Розговор з вами буде. Пан гетьман ординуе наш полк в Заднiпре на Дорошенка.

Старшины ушли. Полковник вошел из сеней в просторную комнату, уставленную по окраине стены лавками, покрытыми черною кожею, несколькими креслами с высокими спинками и двумя столами, покрытыми цветными коврами. Служитель снял с него верхнее платье. Тогда полковник поцеловался с женою, потом с детьми, которые, подходя к отцу, прежде кланялись ему до земли, а потом целовали ему руку. Полковник приказал служителю подать трубку и расселся в кресле близ стола.

Полковница, матерая женщина лет за сорок, в парчовом кораблике на голове и в зеленой, вышитой серебром сукне, спросила мужа, не прикажет ли он подать что-нибудь поесть и выпить. Полковник поморщился, сказал, что он на дороге поел, а до ужина недалеко, но потом, подумавши, попросил выпить терновки. Ему подала на подносе вошедшая прислужница. Полковник выпил, поставил серебряную чарку на поднос и спросил жену:

– Був хто у нас без мене?

– Новий воевода приiздив, – сказала полковница.

– Який же вiн з виду? – спросил полковник.

– Так собi чоловiчок, – отвечала полковница, – не дуже старий, не дуже молодий; лице йому червоне, трохи дзюбане. А хто його зна, що воно таке есть! Я спитала його: чи гаразд йому домiвка здалася; вiн одвiтив, що добра, i зараз почав сам себе вихваляти. «Зо мною, – каже, – уживетесь, бо я чоловiк простий, i правдивий, i з душi, – каже, – полюбив народ ваш малоросiйський. Дай Бог, щоб ви мене так полюбили, як я вас». Потiм почав говорити по-божественному, про церкви розпитовав, хвалив тебе, що усердствует Божiй церквi i храми будуеш.

– Вони, – сказав полковник, – усi такi ласкавi, як до нас приiдуть, а обживуться – так i не такими стануть.

– А я вже, – сказала, переминаясь, полковница, – i про сього прочула не дуже добрую рiч.

– Що таке прочула? – спросил напряженно полковник.

– Говорять: через день пiсля того, як сюди приiхав, став допитоваться, якi у нас в Чернiговi есть чарiвницi, i уже одну, кажуть, приводили до його стрiльцi москалi iз тих, що тут зоставались пiсля прежнього воеводи.

Полковник не отвечал на это ничего, как будто не слыхал того, о чем сообщала ему жена, и завел речь о другом, сообщил, что их полк посылают вместе с другими на Дорошенка понуждать его, чтоб ехал, по данному прежде обещанию, на левый берег Днепра слагать с себя гетманский сан перед князем Ромодановским и гетманом Иваном Самойло?вичем. Полковник изъявил сожаление, что ему не дают времени строить предпринятые здания в Чернигове и беспрестанно отрывают по другим делам. Борковский был большой охотник строиться. Много церковных зданий в Чернигове обязаны ему поправками, прибавками, а иные – появлением на свет. И теперь был он озабочен постройкою братской трапезы в Елецком монастыре, поручал в свое предполагавшееся отсутствие жене наблюдать за начатым делом, вести переговоры с штукатурами и малярами и приказывал ей во всем поступать с совета отца архимандрита Иоанникия Голятовского. Во время этой беседы с женою дети находились здесь же и стояли почтительно у стены: хотя сыну пошел уже двадцатый год, а одной из дочерей – семнадцатый, но они без воли отцовской не смели сесть в присутствии родителя и завести речь с ним, прежде чем он сам за чем-нибудь к ним обратится. С самой женой Борковский хотя был любезен, но постоянно серьезен, и жена, применяясь к его нраву, говорила с ним так, что готова была только исполнять то, что он придумает и ей укажет.

Во время беседы полковника с женою вошел служитель и доложил, что идет новоприбывший в Чернигов воевода. Полковник тотчас встал и пошел к дверям, в которые входил гость. Это был краснощекий, с небольшою круглою русою бородкою, невысокорослый человек, одетый в бархатный кафтан голубого цвета с большим стоячим воротником, вышитым золотом. Кафтан был застегнут на все пуговицы, серебряные, грушевидные, с прорезью. Воевода нес в руке шапку, сделанную наподобие колпака. Его звали Тимофей Васильевич Чоглоков. Осклабляясь, он поклонился полковнику, касаясь пальцами до земли, и сказал:

– Земно и низко кланяюсь высокочтимому господину полковнику! Я новый черниговский воевода, недавно прибыл в ваш город по указу царскому на уряд. Челом бьем и усердно просим любить нас и жаловать и быть к нам во всех делах милостивцем!

И воевода еще раз поклонился, коснувшись пальцами одной руки до помоста.

– И к нам, недостойным царским слугам и подножкам царского престола, просим быть милостивцем и теплым заступником перед царским пресветлым величеством, – сказал полковник, также кланяясь. – Се моя господиня, – прибавил Борковский, подводя к воеводе жену, – а се моi дiти, iх же ми даде Бог!

– С боярынею твоею видались мы, – сказал, осклабляясь, воевода. – Как приехал я в Чернигов – первым делом было идти и тебе поклониться, а твоей вельможности тут не было, так я господыню твою милостивую видел и челом ей побил!

Воевода, кланяясь в пояс полковнице и детям, бросил мимоходом на старшую дочь Борковского такой взгляд, в котором опытному наблюдателю можно было отгадать впечатление, какое невольно производит на записного женолюбца вид каждого смазливого женского личика.

Жена и дети вышли. Полковник усадил воеводу в кресло и начал с ним разговор. Немного спустя вышедшая за двери пани Борковская ворочалась снова в сопровождении служанки, которая несла на серебряном подносе графин с водкою и варенье. Полковница просила воеводу отведать ее хозяйственного приготовления, так как она сама наливала водку на ягоды и сама варила варенье.

Воевода, выпивши, по обычаю поцеловался с хозяйкою, потом, обратясь к хозяину, сказал:

– Воистину, видимо, благословение Божие на доме твоей вельможности! Жена твоя яко лоза плодовитая и дети твои яко гроздие вокруг трапезы твоея!

– А у твоей милости, господин воевода, с собою здесь хозяйка? – спросил полковник.

– Нету, – отвечал воевода, – молодым было родители меня женили, да жена, проживши со мною три года, померла.

– Что ж? Господин воевода еще не стар. Может быть, пошлет Бог другую супружницу, – сказал полковник.

– Я тебе доложу, господин вельможный полковник, вот как, – говорил с многозначительным постным выражением лица воевода, – я точно еще не стар, да познал тщету земного жития. О душевном спасении хочу мыслить, а не о телесных сластех.

Полковник бросил жене недоверчивый взгляд и спросил воеводу:

– Твоя милость у нас в гетманщине перво на воеводстве или были прежде еще в каком нашем городе?

– В малороссийских городах пришлось быть в первый раз у вас в Чернигове на воеводстве, а в слободских полкех был воеводою в Харьковском полку в городе Чугуеве; там немного узнал я ваших людей. И скажу твоей вельможности по душе: так полюбил ваш народ, что жалею, зачем не родился вашим человеком! Такие у вас добрые, богоугодные люди, от них же первый и наилучший господин полковник черниговский: об нем далеко слава идет. И в Москве все говорят про то, как он усердствует о благолепии церквей Божиих и как ко всему священному делу навычен и охочен.

– Я последний и найхудейший от многих, – сказал Борковский. – Трудимось в поте лица своего, по Божией воле, да в день судный заступление имамы от Пресвятыя Богородицы.

– Был я, – говорил воевода, – у преосвященного Лазаря, и у отца архимандрита Иоанникия, и у отца игумена Зосимы. Какие это честные особы! Какие умные, сведущие философы! Истинно у нас в московской земле таких не сыщешь, хоть всю землю исходи. И они в един глас про вельможность твою доброе слово говорят да величают честность твою.

– Держимость на свете молитвами оных богоугодных мужей! – сказал Борковский.

Вошел полковой писарь с бумагами.

– Уже написано? – сказал полковник. – То добро – бо к спiху надобно! Всiм сотникам?

– Всiм, – отвечал писарь.

Полковник закричал, чтоб ему подали каламарь, и подписал один за другим шестнадцать приказов сотникам Черниговского полка. Писарь, забравши бумаги, ушел. Вслед за тем служитель доложил, что у крыльца дожидается сотник черниговской сотни. Борковский приказал позвать его.

Вошел молодой, лет тридцати, мужчина, статный, белолицый, черноусый, с высоким открытым лбом, с большими глазами. Это был тогдашний сотник черниговской полковой сотни Булавка. Поклонившись полковнику, он обвел большими глазами вокруг себя и на мгновение остановил их на госте, как будто желая спросить полковника: можно ли при нем говорить о том, за чем пришел; потом, успокоившись от раздумья, начал полковнику говорить:

– Вашоi вельможностi прийшов спитать: будеть поход, як зараз прийшов лист от твоеi вельможностi; чи можна менi оставить в городi i не брать в поход швагра мого, козака Молявку-Многопеняжного, бо вiн заручився i йому треба весiлля грать?

– Того нiяк не можна! – сказал строго полковник. – Коли твого швагра зоставить задля весiлля, то другi козаки почнуть собi просити, аби iх зоставили. Хто задля весiлля, хто задля похорон, а хто вигада собi iнше що-небудь… Не позволю: не прохай! Нехай твiй швагер пiдожде; вернеться з походу – тодi i весiлля справить. Де твiй швагер заручився?

– У козака Пилипа Куса, – сказал сотник. – Одиниця дочка у батька. Коли жодною мiрою не можна зоставить мого швагра, так чи не можна тепер, у Петрiвку, повiнчать його, а весiлля справлять тодi вже, як Бог дасть з походу вернуться?

– То вже не наше козацьке дiло, а церковне, – сказал полковник. – Нехай просить владичного розрiшення у преосвященного Лазаря, а я, полковник, од себе противностi не маю. Нехай собi вiнчаються, коли владика дозволить. Тiльки ми в поход виступаем в недiлю, а пiслязавтра субота. Швагер твiй мусить бути в походi.

– Как? Разве это у вас можно? – заметил воевода. – Вы, кажись, православного закона! Как же это? В Петров пост свадьбу праздновать?

Полковник отвечал:

– Власне, забороняеться в постни днi свадебное пиршество – весiльна гулянка, по-нашому, – а щоб совершить обряд церковний – на те потрiбно тiльки розрiшення архiерея; аще архiерей знае, що праздника весiльного i гулянки в пiст не буде, то й розрiшить. У нас, господин воевода, такий есть обичай од дiдiв i прадiдiв, що муж з жоною сожительствують i уважаються перед всiм свiтом у брачному союзi, або, як у нас говориться, в малженствi, тiльки з того часу, як справиться весiлля у молодоi i молодого, по нашому звичаю, як воно ведеться в народi нашiм, а до тiеi пори молода ходить як дiвиця i головою свiтить, i нiхто ii за мужатую невiсту не уважае, аж поки на весiллi не покриють. Тим-то у нас архiерей можеть розрiшити вiнчання у пiст, аби тiльки знав, що до кiнця посту не будуть справовати весiлля.

В продолжение этой объяснительной речи сотник Булавка стоял, потупивши голову, но изредка с любопытством бросал взгляды на воеводу, а тот жадно слушал полковника.

– Странные для нас, русских московских людей, дела рассказываешь ты, господин полковник, – сказал воевода. – Такого ничего не делается у нас, в московской земле. Однако и то справедливо говорят добрые люди: что город – то норов, что край – то свой обычай. Греха тут, я думаю, нет. У вас исстари так повелось, а у нас не так, а вера у нас все-таки одна остается, хоть, видишь, вон что у вас архиереи разрешают, а у нас никто к архиерею об этом и просить не посмеет пойти. У вас, – прибавил он, обращаясь не к хозяину, а к сотнику, – и при венчанье, может быть, такое творится, чего у нас нет?

– Не знаю, – отвечал Булавка, – я в Московщинi не бував i не бачив, як у вас там дiеться.

– Непременно пойду в церковь, как будет венчаться казак, шурин этого сотника, – говорил воевода, обращаясь к Борковскому. – Прикажи, господин полковник, меня известить, я пойду!

– Сам с твоею милостию пойду! – сказал Борковский.

Сотник хотел уходить, но полковник приказал ему остаться. Воевода понял, что полковник имеет сказать сотнику нечто наедине, попрощался с хозяином и, провожаемый им в сени, ушел в свой двор, отстоявший от полковничьего саженях во ста.

Воротившись опять в комнату, Борковский сказал:

– Пане сотнику! Узнай ти менi, яку се чарiвницю кликав до себе сей воевода, як кажуть.

– Менi узнавать сього не приходиться, вельможний пане, – сказал Булавка, – бо я вже знаю. Приходила до його Феська Бiлобочиха, а приводив ii стрiлець Лозов Якушка. А за чим еi звано, того не знаю.

– Поклич еi зараз до себе, а як прийде – пришли з козаками вартовими до мене, – сказал полковник.

Сотник быстро ушел. Борковский велел позвать обозного, судью и писаря, разговаривал с ними о делах полковых и о походе. Наконец служитель доложил, что казаки привели бабу Белобочиху.

Обозный, судья и писарь при этом имени разом засмеялись.

– Що ви, панове, смiетесь? – сказал со строгим видом полковник.

Судья сказал:

– Вибачай, вельможний пане, либонь, яка справа точиться соромотна. Баба та Бiлобочиха вiдома сводниця в Чернiговi!

– Еге ж! Добре, панове, що ви лучились, – сказал Борковский. – Увiйдiте у другий покой i слухайте там, що стане казать менi ся Бiлобочиха.

Обозный, судья и писарь вошли по указанию хозяина в другую комнату, следовавшую за тою, где происходила беседа. Ввели казаки бабу Белобочиху. То была низкорослая, с короткою шеею женщина лет пятидесяти, с маленькими, простодушными и вместе лукавыми глазками.

Полковник подошел прямо к ней с очень строгим и суровым видом и сказал:

– Бабо! чаклуеш! чарiвничуеш! людям шкоди робиш! Ось я тебе пошлю до владики, щоб на тебе епiтем’ю наложив да в монастир на працю заслав рокiв на два або й надовше.

– Я нiкому шкоди не дiяла! – говорила баба, перекачивая голову и отважно глядя на полковника. – А коли хто покличе пособити в якiй болiстi, то не одмовляюсь, i твоя милость коли позовеш, то прийду i все подiю, що можна i як Бог пособить.

– Брешеш! – сказал полковник. – Чого ти ходила до воеводи?

– А прислав звать, тим i ходила, – сказала Белобочиха.

– А по вiщо прислав за тобою? Чого од тебе хотiв? – спрашивал полковник.

– Та, – запинаясь, говорила баба, – казав про свою якусь хворобу, а я таки гаразд не второпала, що вiн там по-московськи менi казав; я йому одвiтила: «Нiчого не знаю». Да й пiшла од його.

– Брешеш, бабо! – сказал полковник. – Не за тим тебе звано, не те воевода казав тобi, не такий ти йому одвiт дала. Ей, козаки! – обратился полковник к тем казакам, которые привели Белобочиху. – Виведiть сю бабу на двiр да й сполосуйте iй спину дротянкою-нагайкою.

– Пане вельможний! – вскричала Феська. – Я не стану доводить себе до нагайки. Скажу й без неi. Воевода питав мене, чи не можна добуть йому дiвчину красовиту: «Бо, – каже, – одинокий я чоловiк, скушно спати». Таку, каже, дiвку, щоб до його унiч ходила.

– А ти йому що на те сказала? – спросил полковник.

– Я сказала, не знаю… За таке дiло нiколи не бралась! – отвечала Белобочиха.

– Брехня! Не те йому ти одвiтила! – сказал Белобочихе полковник, потом, обращаясь к казакам, присовокупил: – Покропить iй нагайками плечi!

– Пане вельможний! – закричала Белобочиха. – Змилуйся! Всю правду скажу, тiльки не виказуйте мене воеводi; вiн мене тодi з свiта зжене, бо вiн звелiв нiкому того не виявляти, що менi казав.

– Мое полковницьке слово, що не скажу, – отвечал полковник, – i бити не буду, аби тiльки правду сказала. Говори, да не тайся! Що одвiтила? На яку дiвку указала?

– Отже, всю правду повiдаю, – сказала Феська. – Питав мене воевода: яка тут у Чернiговi красовитiша дiвка? А я йому сказала, що як на мое око, так нема кращоi над Ганну Кусiвну, що отее, як кажуть, просватана за козака Молявку. А воевода каже: «Где би менi ii увидить?» А я йому кажу: «А де ж? У церквi». А вiн казав, щоб я узнала, у якiй церквi буде та дiвчина, так вiн туди пiде, щоб ii повидати. От i все. Бiльш розмови у мене з воеводою не було. От вам хрест святий! – и Феська перекрестилась.

Полковник, разговаривая с кем бы то ни было, по выражению глаз и звуку речи отлично умел узнавать, правду ли ему говорят или ложь. На этот раз он заметил, что Белобочиха не лжет, и от ней он более ничего не добивался, а потому и отпустил. Феська убежала во всю старческую прыть, довольная тем, что избавилась от грозившей ее плечам дротянки.

– Чули, панове? – спросил полковник вышедших из другого покоя старшин.

– Чули, все чули! – был ответ.

– Так мовчiть поки до часу, а як час прийде, тодi ми заговорим, i, може, пригодиться те, що тепер чули!




II


Много цветов в садах зажиточных казаков, а между цветами нет ни одного такого, как роза. Ни крещатый барвинок, ни пахучий василек – ничто не сравнится, как говорит народная песня, с этой розою, превосходною, прекраснейшею розою. Вот так же: много красных девиц в городе Чернигове, и ни одна из них не сравнится с Ганною Курсивною – дочерью казака Пилипа Куса. Много писателей восхваляло в своих описаниях красоту женскую, так много, что если бы собрать все, что написано было в разных краях и на разных языках о женской красоте, то никакого царского дворца недостало бы для помещения всего, написанного по этой части. Но, правду сказать, если б стало возможности прочитать все написанное о женской красоте, то едва ли много оказалось бы там такого, что было бы выше одной истинной красавицы, существующей не в книгах, а в природе.

По этой-то причине мы не станем изображать красоты Ганны Кусивны, а скажем только, что в течение трех лет оного времени в Чернигове кого бы ни спросили, кто из девиц черниговских всех красивее, все водно сказали бы, что нет красивее Ганны Кусивны; не сказал бы разве тот, кто уже полюбил другую девицу, так как всегда для влюбленного никакая особа женского пола не кажется прекраснее предмета его любви. Само собою разумеется, много было желавших получить ее себе в подруги жизни, – и как же должен был казаться счастливым тот, кому обещала красавица свое сердце! Эта завидная для многих доля выпала казаку Яцьку Феськовичу Молявке-Многопеняжному.

Ходит красавица в своем рутяном садочку, молодец подстилается к ней пахучим васильком, крещатым барвинком, ясным соколом пробирается молодец сквозь калиновые ветви, поймать хочет пташку-певунью, унести ее в свое теплое гнездышко. Вот сквозь ветви зеленых дерев блестит полуночное небо с бесчисленными звездами, всходит ясный месяц, и полюбилась ему одна звездочка паче прочих, – и месяц гоняется за нею, хочет схватить звездочку в свои объятия. А молодец Яцько Молявка-Многопеняжный посреди многих девиц черниговских полюбил паче всех прекрасную Ганну Кусивну и хочет ввести ее хозяйкою под свой домашний кров.

А в хате казака Пилипа Куса при свете лампады сидит пожилая Кусиха со свахою и с молодою дочерью Ганною. Они дожидаются старого хозяина казака Куса с его молодым нареченным зятем; вместе отправились они к владыке Лазарю Барановичу и воротятся с приговором судьбе Ганны Кусивны. С нетерпением мать и дочь прислушиваются к каждому звуку за окнами, за стенами хаты, на дворе и на улице, мало говорят между собою – все только слушают. Вот, наконец, заскрипели ворота, кто-то въехал во двор. Ганна бросается к окну, вглядывается во двор, озаренный лунным светом, и в тревоге восклицает:

– Матiнко, се нашi!

Вошли в хату казак Пилип Кус и казак Яцько Молявка-Многопеняжный.

Познакомимся теперь с обоими поодиночке.

Пилип Кус был казак лет сорока с лишком, плечистый, белокурый, с лысиной на передней части лба; в его волосах чуть пробивалась седина. По отсутствию морщин на лице и по веселым, спокойным глазам проницательный наблюдатель мог понять, что жизнь этого человека проходила без больших потрясений и без крупных несчастий. В самом деле, за исключением немногих неприятностей, без которых вообще не обойдется земное бытие, этому человеку выпала такая доля, какую в тогдашней казацкой Украине мог иметь далеко не всякий казак. Родился Кус в Чернигове, где и теперь проживал, родился в семье не очень богатой и не очень бедной: у Кусова отца, как и у Кусова деда, всегда было что съесть, и выпить, и во что одеться, и нищему подать Христа ради. И у нашего Куса жизнь повелась точно так же. Раза три приходилось ему ходить в поход с прочими казаками своего полка, но ранен он не был ни разу; только навела было на него скорбь смерть его тестя, казака Мурмыла, убитого в схватке с поляками. Но ведь это что за несчастье в казацком быту, когда каждый казак с детства привыкает к мысли потерять в бою кого-нибудь из близких или самому положить голову! Пилип женился лет двадцати от роду, взял в приданое за женою кусок земли в седневской сотне дней[3 - День – мера земельного надела: количество земли, которое можно вспахать за день, – примерно три четверти десятины.] в тридцать и жил с женою в полном согласии. У него, кроме жениной земли, был в верстах в осьми от Чернигова еще и отцовский участок с рощею, где стояла его пасека, и было у Куса довольно земли, так что Кус землю свою отдавал другим с половины. У Кусов было четверо детей, но трое умерли в младенчестве; уцелело четвертое дитя, дочка Ганна, которую теперь собирались родители отдавать замуж.

Жених Ганны Кусивны происходил от предков не из казацкого рода и был захожим человеком в Чернигове. Дед его, Федор Молявка, жил в Браславе и отдавал деньги в рост; за это какой-то дьячок приложил ему кличку Многопеняжный, и такая кличка привилась к его роду. Сыновья Федора наследовали, вместе с этой кличкой, любовь к отцовскому промыслу и возбуждали своею алчностию слух о несметном своем богатстве. Казацкий гетман Павло Тетеря, нуждаясь в деньгах, прицепился к одному из них, Феську Федоренку, требовал от него денег; Фесько, расставшись поневоле с тем, чего нельзя было укрыть, клялся всеми святыми, что у него более ничего нет, но Тетеря подверг его пытке, от которой Фесько и умер. Скоро, однако, Тетеря был разбит Дроздом и выгнан из Украины. Но Дрозду нужны были деньги, так же как и Тетере, и Дрозд принялся за вдову Феська, взмылил ей спину нагайками, допрашивая, куда запрятаны у ней мужнины деньги, не добился признания и посадил ее в тюрьму.

Через месяц после того Дрозд был разбит Дорошенком, отведен в Чигирин и там расстрелян. Вдова Феська освободилась из тюрьмы, но опасалась, чтоб и Дорошенко не стал делать с нею того же, что делали Дрозд и Тетеря; она поспешила выкопать из-под земли зарытые мужем червонцы и вместе с сыном и дочерью ушла на левую сторону Днепра. Два брата Феська еще прежде перебрались туда с женами и где-то поселились в слободских полках, куда, как в обетованную землю, стремились тогда переселенцы с правого берега Днепра. Вдова Феська Молявки-Многопеняжного не пошла слишком далеко искать новоселья, а по совету родных своих приютилась в Чернигове, выпросила себе место для двора и там построилась, как следовало. Дочь ее вышла замуж за Булавку, который потом сделан был сотником черниговской полковой сотни, а сын, который был моложе сестры своей несколькими годами, отдан был в обучение чтению и письму, а потом записан в казаки.

Грамотность была далеко не повсеместна между казаками, однако уже уважалась, и Молявка-Многопеняжный через то уже, что умел читать и писать, мог надеяться повышений в казацкой службе. Ему был двадцать второй год от роду, когда он увидал Ганну Кусивну и задумал на ней жениться. Яцько был под пару Ганне – чернобровый, кудрявый, становитый, писаный красавец и не беден, как говорили; кроме двора, у него никакой недвижимости в Чернигове не значилось, но слухи носились, что у его матери были деньги, а сколько было денег примерно, того не говорил никто, и сам сын не в состоянии был сказать. Несчастия, перенесенные его матерью из-за денег, сделали ее скупою и скрытною. Кто бы с нею не заводил разговор, она первым делом хныкала и жаловалась на сиротство, беспомощность и бедность и каждому рассказывала, как у ее мужа отнял деньги и самого замучил Тетеря.

Когда сын объявил матери, что замыслил жениться, мать сперва не слишком желательно приняла эту новость, но не стала сыну перечить, когда узнала, что Кус – казак не бедный и дочь у него единственная. Мать Молявки-Многопеняжного отправилась в гости к Кусихе и скоро сошлись с нею; всегда веселая, спокойная, добродушная Кусиха хоть кого могла привязать к себе. Обе старухи были вместе, когда Кус и Молявка-Многопеняжный вошли в хату.

– Ану, що? – спрашивала бойкая, словоохотливая и привередливая Кусиха. – Чи з перцем, чи з маком?

– По-нашому сталось. Чого ходили, те i добули! – сказал торжествующим тоном Кус. – А чи з усiм по душi те буде нашому коханому зятевi, про те його вже спитайте.

– Не оставляють весiлля грать? – спрашивала Молявчиха-Многопеняжная.

– Нiзащо! – сказал Яцько. – Полковник аж розсердився, грiзно глянув на мене i проговорив: «Коли станете докучать, то не дозволю тобi i ожениться».

– Ну як-таки вiн не дозволить? Де такий закон есть, щоб не дозволив жениться полковник козаковi? – говорила мать.

– З панством не зволодаеш, – сказал Молявка. – Що каже панство, нам те й робити, бо як не послухаеш, то що з того буде? Тодi хоч заранi п’ятами накивати треба, а коли на мiстi зостанешся пiд панським региментом, то пан коли не тим, то другим тебе дошкуля! От i менi так: «Ти, – каже, – в виборi стоiш записаний!» А я кажу: «Се коли твоей милостi ласка буде, так вельможний пан може…» – i не договорюю, тiльки кланяюсь низько. А вiн зупинив мене та й каже: «Що може вельможний пан, про те не тобi розважати, бо еси ще молодий, а вельможному пановi те не подобаеться, щоб ти зоставався тут, а хоче пан, щоб ти з iншими вибiрними йшов у поход!» А що ж? Мае свою рацiю. Скачи, враже, як пан каже!

– Правда то правда, сину! – подхватил Кус. – Подначалiне дiло наше. Повиннi-сьмо слухати владзи. От, прикладом, хоч би i я! Мене вже давно не вписують у вибори, а здумалось би так панству, сказали б: «Йди, Кусе», – i Кус чи хоче, чи не хоче, а мусить йти.

Молявка подсел к невесте и начал с нею говорить почти шепотом, так что другим не слышно было речей его. Невеста, слушая его речи, то улыбалась, то кивала одобрительно головою. Впрочем, если б и можно было слышать их разговор между собою, то передавать на бумагу разговоры между женихом и невестою довольно трудно. Бывает в таких разговорах бессвязица, а они все-таки бывают кстати и доставляют приятность тем, которые их ведут. Кусиха вышла из хаты, потом воротилась уже в сопровождении наймички; обе несли скатерть, оловянные тарелки, ножи, ложки, хлеб и водку в склянице. Послали скатерть, поставили на ней пляшку с водкой и положили хлеб. Тогда наймичка вышла в другую хату, находившуюся через сени, в которой обыкновенно топилась печь и готовилась ества, а хозяйка просила всех садиться за ужин, сама же из шкафа, стоявшего направо от порога, вынула серебряные чарки и поставила на столе.

Выпили по чарке настойки, заели хлебом и оселедцем. Наймичка внесла большую оловянную мису с рыбною ухою, потом ушла снова и воротилась с оловянным блюдом, на котором лежали жареные караси, а молодая Кусивна, пошедши в чулан, находившийся в сенях, принесла оттуда деревянный складень с сотовым медом. Затем наймичка внесла на оловянной мисе целую гору оладий и ушла. Наймичка сама не садилась за стол: работники прежде вечеряли сами, потому что хозяева в этот день собрались ужинать позже обыкновенного.

– Коли ж iх вiнчатимуть? – спрашивала Молявчиха.

– Пiслязавтра в недiлю, – сказал Кус. – Як одiйде рання служба у святого Спаса. Владика проказав нам науку, як треба жити, да вже так дуже письменно й ладно, що ми не дуже-то i второпали; не знаю, як зятенко, а я, грiшний чоловiк, нiчого до пуття не зрозумiв з того, що вiн казав. Чув тiльки про якийсь виноград, да про лозу, да про якогось там жениха i дiв мудрих i буiх: хто його зна, до чого воно там у них приходиться! А от що, так уже ми добре зрозумiли, так добре: щоб, казав, молодi, повiнчавшись, зараз, вийшовши з церкви, розiйшлись i не сходились одно з другим, аж поки пiст сей не скончиться. Пiде, каже, молодець у поход на царську службу: коли, Бог дасть, живий i здоровий вернеться, тодi нехай уступае в сожитiе i весiлля по вашому обичаю собi отправите. А тепер, говорить, не можна, i щоб не було у вас нi музики, нi танцiв, нi пiсень.

– Се все ченцi видумали, – заметила Кусиха, – щоб i у Петрiвку грiх був навiть спiвати! Але ж дiвчата на улицях коли ж i спiвають, як не у Петрiвку. Преосвященний сам чуе, сидячи в своему монастирi, як вони спiвають. Чому ж не увiйме iх? Хiба на улицi менш грiха спiвати, нiж весiлля справлять?

– На все свiй час положено законом, – сказал Кус. – Вони люди розумнi i вченii: усе знають – за що од Бога грiх, а за що нема грiха. Нам тiльки слухать iх i чинить, як вони велять.

– Істинно розумно i премудро говорить сват! – сказала мать жениха. – Що воно есть весiлля, так се тiльки люди повидумували, щоб гуляти да тратитись. Настоящого пуття з того немае. Повiнчались – i всьому кiнець. То Божий закон, а що весiлля – то витребеньки!

– Як можна, свашенько! – сказала Кусиха. – Од дiдiв i прадiдiв бог зна з якого часу то повелось, i того змiнять не можна. Да i що б то за життя наше було, якби весiлля не було! Один раз молодi поберуться мiж собою, у iх тодi як би весна! От як по веснi вся твар заворушиться i так стане хороше i весело, що i старi неначе помолодшають; от так же як молода людина з другою молодою зiйдуться i спаруються, тодi i нам, старим, стане якось весело, аж дух радуеться, коли на iх дивишся, i старi нашi костi розiмнуться, i спом’янемо своi лiта молодii.

– Аже ж i владика не казав, що веселиться не треба о?всi, а казав тiльки, щоб у Петрiвки весiлля не справляти, бо есть пiст, – заметил Кус, – а владика тут же прибавив: «Коли минуть Петрiвки, тодi, – каже, – справляйте собi весiлля по вашому звичаю». А до мене владика так промовив: «Повiнчаються дiти, ти, старий, бери дочку за руку, веди з церкви додому й держи за приглядом, аж поки зять твiй з походу не вернеться, щоб часом не звонпила i дiвоцтва свого не втеряла».

– Наша Ганна не такiвська, – сказала Кусиха, – i преже нiхто про неi не смiв недоброго слова промовить, худоi слави боялась, – а тепер, коли жених е, то вона буде його дожидати i об нiм тiльки думатиме, а бiльш нi об чiм.

– А вже, – сказала Молявчиха, – коли б тiльки Яцько вернувся з того походу щасливо, то лiпшоi пари йому би i не найти. Тiльки – всi ми пiд Богом. Бувае часом i так: повiнчались, побрались, тiльки б жити, да поживати, да добра наживати, а тут…

– А тут, – перебил ее охмелевший Кус, – вернеться молодець, учистимо весiлля на славу. Я, старий, покину свою стару, бо огидла, ухоплю за руку другу стару, свою любу сваху, да з нею в танець пiду. От так!

И с этими словами он схватил за руку Молявчиху и потащил ее с лавки на середину хаты.

– А своя стара тебе за полу смикне i не пустить, – сказала Кусиха, удерживая мужа за полы его кунтуша.

Молявчиха упиралась и говорила:

– Змолоду я не була охоча до сих танцiв, а тепер на старощах об могилi помислити, а не об танцях!

– Батько-тесть шуткуе, – сказал Молявка, – аже ж не все трощиться да журиться, i пошутковать можна трохи. Чи так, моя ясочко? – прибавил он, обращаясь к Ганне.

Ганна, улыбаясь, отвечала наклонением головы.

– Поживемо з тобою вкупi, скiльки Бог велить, – продолжал Яцько, обращая речь к невесте, – поживемо, i по-старiемось, i дiтей наживемо, i станем iх паровати, тодi спом’янемо, як чудно ми самi спаровались! Прийшлось нам повiнчатись, да зараз i розiйтись, як двi хмарки, тiльки ненадовго.

– Менi здаеться, – сказал Кус, – се вже останнiй поход буде на сього пройдисвiта Дорошенка: от уже третiй год манить наших, обiцяе приiхать i свое гетьманство здать, а потiм знову збираеться бусурман вести на руiну християнську. Тепер уже, мабуть, прийде йому кiнець.

– А може, й так станеться, як сталось торiк i позаторiк, що ходили, походили да назад вернулись, нiчого не вдiявши, – сказала Молявчиха.

– А що б ти, свахо, здорова була: навiщо ти нещастя пророкуеш? – сказал порывисто Кус. – Бог есть милостив: на його уповають царi i владики: Бог – утiха християнству й смирить бусурманську гординю. На його надiемось!

– Вибачайте менi, дурнiй, свати! – сказала Молявчиха. – Бо я дуже вже з лихом спiзналась за свое життя. Се непереливки! Мiй добрий чоловiк – царство йому небесне, не нажилась я з ним: погубили його проклятi недбляшки! А мене саму хiба мало мучили i катовали! На плечах досi шрами видко, як Дрозденко, собачий син, отполосовав нагайкою-дротянкою! По правдi йому, бiсовому, сталось: пiзнав, мабуть, лютий катюга, як-то боляче людям бувае, як йому залiпили кулi у груди! Тим оце я, дурна, як згадаю, що було колись зо мною, так i думаю: як би не стряслось знову якого лиха! Вибачайте мене, панство свати!

Молявчиха встала с места и поклонилась Кусу и Кусихе.

– Знаемо, свахо, знаемо добре, що тобi немало Господь посилав лиха, та все те вже минуло i не вернеться. Як з нами ти порiднилась, так з тiеi пори все лихо минуло. Поцiлуемось да вип’емо добру чарку! – сказал Кус, выпивая и подавая Молявчихе чарку с горелкою.

– Дай, Боже, нашим любим дiткам промiж себе кохатись i довго жити в щастi i здоров’i! – произнесла Молявчиха, выпивая чарку и передавая Кусихе.

– Дай, Боже, – сказала Кусиха, – вмiстi з нами глядiть i не наглядiться на iх коханнячко i не налюбоватись iх щастям!

– А нашим любим i шановним родителям велика i нескончаема до нашоi смертi дяка за те, що нас вигод овали, i до розуму довели, i нас спаровали! – сказал Молявка, выпивая горелку из чарки и передавая чарку невесте.

– Вам, тату й мамо, нехай Бог воздасть за мене, що мене згодовали, викохали, до розуму довели i за любого Яцька замiж оддаете! Дай, Боже, вам обом довгого вiку й здоров’я! – провозгласила Ганна, поклонилась родителям и выпила.

– Дай, Боже, щастя, здоров’я на многая лiта усiм! – провозглашали все и разом наливали горелки в чарки и выпивали.

– Ходiм, сину, час уже додому, – сказала Молявчиха. – Як вернешся з походу, зберемось тодi знову до панства сватiв да заберемо молоду княгиню: буде вона моiм старощам пiдмога.

– Буде вона, – сказала Ганна, – веселити матiнку свого любого Яця ласкавими словами, буде слухняна й шановлива.

– Яка ти добра, яка ти гарна!.. Моя ясочко! – сказал с чувством Молявка.

Кус с женою и дочерью проводили старуху и сына ее за ворота.

Месяц обливал серебристо-зеленым светом крыши черниговских домов, вершины деревьев в садах и рощах, лучи его играли по ярко вызолоченным крестам недавно обновленных церквей.




III


В субботу, на другой день после того, когда происходило описанное выше, съезжались в Чернигов из ближних сотен сотники со своими выбранными в поход казаками: белоусовский – Товстолис, выбельский – Лобко, любецкий – Посуденко, седневский – Петличный, киселевский – Бутович, слобинский – Тризна, сосницкий – Литовчик; другие, которых сотни лежали далее, выезжали прямо, чтобы на дороге присоединиться к той части полка, которая выступит из Чернигова. У кого из казаков в Чернигове были родные или приятели, тот приставал в их дворы, другие располагались за городом в поле при возах и лошадях. Некоторые казаки не везли с собою воза, а вели навьюченную своими пожитками лошадь, привязавши к той, на которой казак сидел сам. Каждый сотник, приезжая в Чернигов, являлся к полковнику и не с пустыми руками: один нес ему «на ралець» зверину или птицу, застреленную у себя, другой – рыбу, пойманную в реке или озере своей сотни, кто приводил вола, кто лошадь, кто овцу. Борковский приказывал служителям принять принесенное, объявлял каждому сотнику, что надобно будет идти в поход в воскресенье после литургии, и приглашал всех сходиться к нему на хлеб, на соль перед выступлением.

В воскресенье зазвонили к обедне. Прибывшие казаки пошли по церквам, но не все; иные оставались беречь возы и лошадей своих и товарищеских. Зазвонили и в церкви Всемилостивого Спаса. Это древнейший из русских храмов. Всегда мог и до сих пор может гордиться Чернигов перед другими русскими городами этим почтенным памятником седой старины. Построенный князем Мстиславом Володимировичем еще ранее киевской Софии, после разорения Чернигова, случившегося во время Батыя, этот храм оставался в развалинах до самого полковника Василия Кашперовича Борковского, который недавно оправил его на собственный счет, а Лазарь Баранович только в текущем году освятил новопоставленный в нем престол и назначил к возобновленному храму протоиерея и причт церковный. Кафедральным соборным храмом была тогда церковь Бориса и Глеба; впрочем, архиепископ Лазарь до того времени хотя и считался черниговским архиепископом, но проживал постоянно в Новгороде-Сиверском; он только недавно полюбил Чернигов и стал в нем жить, именно после того, как оправили старую Спасскую церковь.

Спасская церковь, уже в конце XVIII века несколько переделанная и вновь расписанная, в описываемое нами время носила в себе еще живучие признаки прежней старины. Тогда еще существовали на трех внутренних стенах хоры, куда вела лестница не изнутри храма, а с улицы через башню, пристроенную к левой стороне храма: теперь от этих хоров осталась только одна сторона. Вход в трапезу с западной стороны был широкий, и направо от него был пристроен к церковным стенам притвор, ныне разобранный. Внутри трапезы по стенам и по столбам виднелась еще стенная иконопись, до того старая, что с трудом уже разобрать можно было, что за фигуры там изображались; это казалось безобразным, и требовалась замена старого новым, но средств на такую замену недоставало, и, благодаря такому недостатку, стены церкви оставались в более древнем виде, чем остаются они в наше время.

Звон благовестного колокола раздавался с вершины башни, пристроенной с левой стороны храма. Валила толпа благочестивого народа в этот древний храм чрез главный вход. Вошла туда и бранившаяся чета: казак Яцько Фесенко Молявка-Многопеняжный и невеста его, казачка Ганна Кусивна. Толпа казаков и мещан, входившая в церковь, расступалась перед ними и с благоговением пропустила их. Голова невесты красовалась венком из цветов и обилием разноцветных лент, вплетенных в длинные шелковистые косы, спадавшие по спине; на Ганне надета была вышитая золотом сукня, из-под которой внизу виднелись две стороны плахты, вытканной в четвероугольники, черные попеременно с красными; на груди невесты сверкали позолоченные кресты и коралловые монисты; ноги обуты были в красные полусапожки с гремящими подковками. Рядом с нею с правой стороны шел жених, статный казак с подбритою головою и черными усами, одетый в синий жупан, подпоясанный цветным поясом; к поясу привешена была сабля в кожаных ножнах, разукрашенных серебряными бляхами; обут он был в высокие черные сапоги на подборах с подковками. Вошедши в церковь, жених стал у правого из столбов, поддерживающих свод трапезы, невеста стала у левого столба. Взоры всех жадно впивались в невесту и жениха, и слышались замечания: «Ах, какая пара! ах, что за красавица!»

Вслед за ними скоро вошли в церковь наши знакомые господа, полковник Борковский и воевода Чоглоков. Воевода раза два бросил взгляд на невесту и потом уже, казалось, не хотел замечать ее; во все время литургии не поворачивал даже и головы в ту сторону, где стояла Ганна Кусивна, хотя полковник не раз, поглядывая на невесту, нагибался к нему и шептал ему что-то. Перед начатием литургии дьякон с амвона провозгласил, что, с разрешения преосвященнейшего Лазаря, архиепископа черниговского и новгород-сиверского и блюстителя Киевского митрополичьего престола, по случаю отправления черниговского полка в поход, будет совершено венчание черниговской сотни казака Якова Молявки-Многопеняжного с девицею Анною, дочерью казака той же сотни Филиппа Куса, с тем, однако, что супружеское сожитие их должно наступить не ранее праздника св. апостолов Петра и Павла, и самое венчание хотя и будет совершено ранее, но будет значиться якобы свершенным в день св[ятых] апостолов Петра и Павла. По окончании литургии поставили среди церкви аналой, протоиерей подозвал жениха и невесту, связал им руки рушником и начал последование бракосочетания. Над головою жениха держал венец его зять, сотник Булавка, над говолою невесты – сестра жениха, жена Булавки. По окончании обряда протоиерей велел новобрачным поцеловаться. Тут скоро подошел к невесте родитель ее Кус, взял дочь за руку и, не обращая внимания на жениха, ни на кого из окружавших, потащил ее из церкви: он буквально исполнял приказание преосвященного. Жених остался один. Подошел к нему полковник и промолвил:

– Будь здоров, козаче, з молодою жоною, дай Бог тобi щастя i во всiм благопоспiшення, добра наживать, дiтей породить i згодовать i до розуму довести. Тепер до мене йди хлiба-солi покуштовать да од мене разом зо всiма в поход, а я Булавцi розказав твiй вiз i все, що тобi на дорогу треба, випроводить, поки ти у мене гостюватимеш.

Нельзя было ничем отделаться Молявке. Он рядовой казак, а полковник приглашал его к себе за стол наравне с начальными особами: слишком великая честь! Не сказавши ни слова, Молявка пошел за полковником.

– Що, пане воевода! – говорил полковник воеводе, выходя из церкви. – Яку кралю добув собi сей козарлюга? А!

– Мне не пристало на женскую красоту прельщаться, – отвечал понуро воевода, – не по летам то мне и не по званию. Притом она чужая жена, а Господь сказал: «Аже кто воззрит на жену во еже вожделети ю, уже любодействова с нею в сердце своем!»

Народ расходился из церкви. Полковник с воеводою сел в колясу, и оба поехали в дом полковника. На крыльце дома стояли полковые старшины, обозный, судья и писарь. Они были в другой церкви и ранее прибыли к полковнику. Все вошли в дом, за полковником явились сотники. Кушанье было уже готово, все сели за стол. Недолго тянулась эта дорожная трапеза; ели немного, но пить надобно было немало, и притом заздравные чаши. Полковник провозгласил чашу здравия великого государя, потом чашу за гетмана и все войско Запорожское, а наконец – за успех предпринимаемого похода. Тогда полковник объявил, что время двинуться в путь. Полковница позвала детей. Борковский благословил их, дал обычное наставление во всем слушаться матери, потом, обратясь к обозному, сказал, что вместо себя ему поручает управление оставшимися казаками, приказывал жить в согласии и дружбе с воеводою и совет с ним держать во всех делах, касающихся города.

– Счастливо оставайтесь и нас дожидайтесь! – было последнее слово полковника, обращенное ко всем остававшимся.

У крыльца стоял оседланный конь полковника. Борковский вскочил на него с такою быстротою, как будто ему было двадцать лет от роду. Приподнявши шапку, он последний раз обратился к стоявшей на крыльце семье и произнес: «Прощавайте! 3 Богом!» – и хлестнул он слегка коня своего. За ним сели на своих коней, заранее подведенных в полковничий двор, старшины и сотники и двинулись. Загремели литавры. Заколоколили по всем церквям. По этому знаку сотни двинулись со своих становищ, и сотники спешили соединиться со своими подначальными. Булавка поехал впереди своей сотни, а ближе всех к нему следовал его шурин, Молявка.




IV


День, когда совершилось венчание Молявки-Многопеняжного, был ясный и жаркий. В хате Куса собрались две старухи – Кусиха и Молявчиха – ожидать своих детей из церкви. С Молявчихою пришла дочь ее, жена сотника Булавки, женщина лет двадцати пяти, недурная, но худощавая. Все три были одеты в праздничные сукни, вышитые шелками и золотом, в парчовых очниках, покрытых намитками, такими тонкими, что сквозь них просвечивало золотое шитье. Скрипнули двери, и, вместо ожидаемой новобрачной четы, вошел Кус с одною только дочерью.

– Слава Богу! – воскликнул Кус. – Покiнчали! От тобi, свахо, нова дочка, нова робiтниця в твоiм домi. Люби да жалiй, за дiло погримай, да легенько, по-материнськи.

– Моя голубочко, моя ластiвочко! – произносила Молявчиха, обнимая и обцеловывая Ганну. – А Яцька мого чи вже ж таки не пустили попрощаться з матiр’ю та з жiнкою?

– Полковник покликав до себе обiдать, – сказал Кус. – Не можна було йому вiдмовитись, бо есть регiментар. Мабуть, нарочно покликав, щоб не дати йому мизгатись коло молодоi подружжя, щоб так сталось, як владика велiв, – не зiходитись йому з жiнкою, поки пiст не пройде. Авжеж, свахо, прийдеться нам попоститься i на дiток наших не утiшаться, аж поки не вернеться вiйсько з походу!

– Еге! коли б то вернувся! – сказала Молявчиха со вздохом.

– Всi в Божiй волi! – сказала Булавчиха. – Таке наше життя, що козаки, нашi чоловiки, частiш без нас, як з нами. І мiй, бач, поiхав, мушу одиницею чекати повороту його. На Бога треба вповати, милостив буде, коли його воля!

– Мудре слово сказано! – произнес Кус. – І моя Ганна, дiвка розумна, те ж скаже. Так, Ганно?

– Так, тату! – сказала Ганна. – Що Бог дасть, нехай так i буде! – Но в это время у ней невольно показались слезы.

– А буде таке, – сказал Кус, – що як вернеться зять, тодi накличемо гостей да справимо таке бучне весiлля, щоб рокiв зо три об ним говорили. А тепер поки в своiй сем’i, без гостей, даваймо обiдать. Дочко! Знiми з себе празникове одiння да порайся з наймичкою, щоб обiд налагодили. Сходи сама до пивницi да наточи тернiвки i вишнiвки, що у чималих барилах стоять у куточку: уже десять лiт, як наливали, берегли для слушного часу. А тепер такий час прийшов, що кращого не було. Уточи два джбани да сама неси, а наймичцi не давай i наймита до пивницi не пущай, бо вони наточать да не те що самi нишком питимуть, а ще людей частоватимуть. А воно у нас таке… клейнот!

Ганна вошла в комнату, расположенную рядом с передней избой той же хаты, и вышла оттуда в другом одеянии, какое носила повсякдень. На ней была черная с цветами исподница и зеленая суконная сукня. Она, гремя ключами, вышла из хаты в сени.

Кусова хата двумя окнами выходила во двор, а одним окном на улицу. Оставшись одни, старики заметили, что из улицы кто-то заглянул к ним в окно.

– Хто се там? – с беспокойством сказал Кус и вышел из хаты. – Чого там вам? – слышался его голос. – Чого виспинаетесь на призьбу да зазираете в чужу хату! Ідiть, iдiть собi, вiдкiля прийшли!

Он воротился в хату.

– Хто там? – спрашивали его Кусиха и Молявчиха.

– Якiiсь москалi, – отвечал Кус, – iз воеводських ратних, запевне: двое iх коло вiкон стояли. Я протурив iх. Се, бачу, дiзнались, що з сього двора сьогоднi вiнчались у церквi, так думали, тут весiлля справлятимуть. Прийшли баньки витрiщать. На чужий коровай у iх очi пориваються. Хотiлось би iм, щоб iх позвали поiсти да попити. Нав’язливi люди, сi москалi. Цур iм, од iх поли врiж да втiкай наш братчик.

Вошла Ганна, а за нею наймичка. Ганна держала два джбана с наливкою, наймичка – посуду. Накрыли скатертью стол, поставили посуду, положили ножи и ложки. Кусиха из шкапа достала серебряные чарки. Когда на столе все было установлено, наймичка стала приносить ествы: сначала борщ с рыбой, потом жареную рыбу, пирог с рыбой, ягоды и мед в сотах. Поставивши кушанья на стол, сама наймичка взяла ложку и села за стол с хозяевами. Затем вошел наймит, мужчина лет сорока, годовой работник, обедавший всегда с хозяевами. По приглашению Куса и наймит и наймичка выпили водки и пожелали счастия, здоровья и благополучия новоповенчанной паре. Обед шел как-то торжественно и как бы священнодейственно; все были молчаливы, прониклись важностью совершившегося события. Вдруг раздался колокольный звон.

– Козаки в поход йдуть! – сказал Кус и встал. – I наш козак-молодець виходить. Дай, Боже, всiм iм щасливу дорогу i в своiй i в царськiй справi доброго й помисного повоження!

Он перекрестился.

– І щасливо додому повернутись! – произнесла Булавчиха.

У Ганны снова на глаза навернулись слезы, и она прикладывала к глазам рукав своей вышитой сорочки, хотя и желала пересилить себя, казаться спокойною.

– Скiльки у сiй чарцi крапель, стiльки лiт жити б твоему синовi, а нашому зятевi в добрiм здоров’i, нiякого лиха не зазнаючи! – сказала Кусиха, обращаясь с чаркою к Молявчихе.

– А нам би все служити таким добрим да милостивим господарям! – произнес наймит.

После обеда все стали развязнее и веселее. Кусиха так расходилась, что пощелкивала пальцами, да подскакивала, да несколько раз повторяла, что ей ради такого радостного случая хочется танцевать. Кус тотчас начал было ей вторить. Увлеклась даже понурая Варка Молявчиха и уже не стала, как делала прежде, упираться, когда Кус схватил ее за руку и приглашал танцевать с ним в паре. Кусиха, хлопая в ладоши и подпрыгивая, пела:

Кукурiку, пiвнику, на току,
Чекай мене, дiвочко, до року!
Хiба ж би я розуму не мала,
Щоб я тебе цiлий рiк чекала.
Хiба ж би я з розуму iзiйшла,
Щоб я собi кращого не знайшла!

Остановившись, она закричала:

– Да що се ми танцюем без музики! – Потом, обратившись к наймиту, проговорила: – Явтуху! Серденько! Іди поклич Василя-скрипника да, коли можна, ще кого-небудь, хоч того дударя, як, пак, його…

– Юрка? – сказал наймит и хотел уходить. Но Кус остановил рукою его, дернувши за полу свитки, и говорил, обратившись к жене:

– Нi, нi, жiнко Параско! Сього не можна.

– Чому не можна? – порывисто спрашивала Кусиха.

– А тому не можна, – сказал Кус, – що владика не велiв. Нам треба його слухати. Не можна, не можна, не дозволю!

– Не дозволиш, так нехай по-твоему буде, – сказала Кусиха, – ти на те господар, пан в своiм домi.

Успокоившись от внезапного порыва к веселости, вся семья уселась снова на лавках, немного поболтали, потом Молявчиха с дочерью встали, помолились к образам, поблагодарили хозяев за хлеб-соль и собрались домой. Молявчиха, кланяясь в пояс, просила Куса и Кусиху с дочкою к ней на обед на другой день. Кусы обещали. После ухода Молявчихи и Булавчихи Кус, чувствуя, что голова его от винных паров отяжелела, отправился в садик, подостлал под голову свою свиту, залег спать в курене, сложенном из ветвей под двумя яблонями. Пчелы, вылетая из расставленных по садику ульев, наводили на него сладкую дремоту своим жужжанием. Кусиха забралась отдыхать в чулане, откуда окно выходило только в сени: там летом было прохладно и безопасно от надоедливых мух. Ганна с наймичкою перемыли посуду после обеда, уставили ее на место, подмели хату. Окончивши работу, Ганна ушла в сад и, чтоб не мешать отцу, забилась в противоположный угол садика, села под развесистою липою и там предалась раздумью.

Недалеко от ней был тын, огораживавший садик с улицы, и чрез прогалину в этом тыне смотрели в сад четыре злые глаза, но Ганна их не замечала. Долго сидела таким образом Ганна. Пробегало в ее памяти все ее детство с той минуты, как она стала сознавать свое бытие на свете, ласки и приголубления родителей и близких, игры с девочками и мальчиками одного с нею возраста; приходили на память песни, которые она слышала и мимо своей воли перенимала; вспомнились первые, неясные ощущения потребности любви, выражавшиеся тем, что ей все вокруг становилось как-то грустным; вспомнила первую встречу с Молявкою, первый разговор с молодцем, о котором она и своим родителям не показала ни малейшего намека, первое его объяснение и ее взаимное признание, которое тогда бросило ее в краску, его сватовство, согласие родителей, беспредельную радость и довольство, охватившие ее душу, приготовление семьи к свадьбе… Все это вспоминать было так сладко и весело! Затем – ее венчание, тотчас за ним – разлука! Пришли ей на память ровестницы, уже вышедшие замуж, – на одной свадьбе она сама была в дружках, на другой в светилках; ее подруги, повенчавшись, были покрыты и стали жить с мужьями. А она? Обвенчалась – и Бог знает, покуда будет ходить девкою: не ее воля и не ее жениха! С нею не так, как с другими! Вдруг ей становилось страшно за свою будущность. Что-то темное, тесное, что-то не то колючее, не то жгучее ей представлялось. Ух! И она, пересиливая себя, вскочила и перекрестилась.

Солнце на западе стало склоняться к горе, и тени от строений и деревьев удлинялись; в разных местах Чернигова начал показываться над крышами хат дымок, дававший знать, что уже люди начинают топить печи для вечери. Ганна вспомнила, что надобно полить цветы в саду, повянувшие от дневного зноя, вышла из сада, вошла в сени, где увидала мать; она только что вышла из чулана и умывала себе заспанное лицо. Ганна отворила дверь в противоположную сторону через сени в рабочую избу, или поварню, взяла ведра, сказала, что пойдет по воду к Стрижню, и вышла со двора.

Ряд дворов, между которыми был двор Куса, выходил прямо к высокому берегу реки Стрижня. Против Кусова двора сход к реке был крут, но влево, двора через три, шел из города к реке подземный ход, прорытый в горе. Этот тайник устроен был для того, чтобы, на случай неприятельского нашествия, в городе не было недостатка в воде. Главный вход его находился далеко в средине города, но и близко от Кусова двора входила в него боковая лестница ступеней на десять вниз: ею можно было очутиться в тайнике. Этим путем обыкновенно ходили за водою девчата, жившие неподалеку в конце города: можно было таким образом подойти прямо к воде, не таскаясь с ведрами на гору. Туда направилась Ганна с своими ведрами. Но, идя со двора к тайнику, встретила она двух москалей и остановилась; она заметила, что это были те головы, что заглядывали в окно, когда она возвратилась из церкви; их тогда удалил от окна ее родитель. Ганну взяло раздумье. «Зачем они тут слоняются?» – думала она. Но москали, бросивши на нее взгляды, по-видимому равнодушные, пошли в противоположную сторону от тайника, мимо Кусова двора, нимало не оглядываясь на нее. «Нет, – подумала Ганна, – я испугалась напрасно. Это люди совестливые; они меня не зацепляют!»

Она смело пошла к спуску в тайник, сошла по лестнице и очутилась в темноте: только слабый свет проникал туда с той стороны, куда ей нужно было идти за водою. Вдруг послышались сзади торопливые шаги. Не успела Ганна решить, бежать ли ей вперед или назад, четыре сильные руки схватили Ганну сзади, коромысло с ведрами упало, она крикнула, но ее крик потерялся в тайнике. Ей завязали рот и глаза, она не в силах была более ни крикнуть, ни распознать, где она очутится. Ее потащили или, лучше сказать, понесли. Сама она с испугу не могла уже двигаться. Похитители унесли добычу свою к главному выходу из тайника, находящемуся, как сказано выше, в средине города.




V


– Где Ганна? – спрашивал Кус у своей жены уже в сумерках. – Где вона?

Кусиха не видала дочери и не знала, где она. Кусиха пошла в черную хату и спрашивала наймичку. Та сказала, что Ганна пошла за водою.

– Давно? – спросила Кусиха.

– Давненько уже, – сказала наймичка.

– Пора б уже iй вернуться, бо вже темнiе надворi.

Кусиха стала недовольна дочерью. Никогда с нею подобного прежде не бывало. Как можно так запаздывать! Верно, думала, встретилась с подругами-девчатами и заболталась с ними, а может быть, какая из подруг к себе зазвала. Так подумала Кусиха, так сообщила и мужу. Но время шло, Ганна не возвращалась. Наступила уже совершенная темнота, ночь была темная, месяц был уже на ущербе, всходил поздно и тогда еще не показывался на небе. Родители тревожились не на шутку. Вышедши за ворота, отец и мать пошли в разные стороны, и оба кричали: «Ганно, Ганно!» Но их крик только повторялся какими-то насмешниками, собравшимися на игрище. Шалуны стали передразнивать кричавших: «Ганно, Ганно!», подделываясь под слышанные голоса, и себе кричали: «Ганно, Ганно!», хотя их не занимало, какую там это Ганну ищут.

Воротились родители домой. Кус бил себя руками о полы и машинально твердил: «Нема, нема!» Кусиха терзалась и вопила: «Доненько моя! Любонько моя! Де ти дiлась? Де ти еси? Чи ти жива ще, чи, може, тебе уже на свiтi немае?»

Наймит и наймичка, из участия к заботе своих хозяев, взяли фонари и пошли к тайнику. Через несколько минут наймичка прибежала оттуда в испуге и, вбежавши в хату, завопила:

– Лишенько! Вiдра лежать в пролазi!

Вслед за нею наймит принес ведра и коромысло. Увидавши эти вещи, Кусиха испустила пронзительный крик, металась из стороны в сторону, не знала, бедная, куда бежать ей, что делать, схватилась за голову, сбила с себя очипок, начала рвать на себе волосы и кричала: «Доненько, доненько! пропала ти, пропала!»

– Утопла! – сказал Кус, но потом приложил палец ко лбу, что с ним случалось всегда, когда он о чем-нибудь трудном размышлял. – Нi, не утопла! – продолжал он. – Якби утопла, то вiдра й коромисло не лежали б далеко вiд води. Не утопла вона. Лихi люди ii зайняли в тайнику. Може, убили! А за що? Кому вона що недобре удiяла?! Сказать би, звiр ii розiрвав. Так як же звiр туди забереться? Хiба якi лиходii вхопили ii та згвалтовали, залестившись на те, що дуже хороша. Учинють над нею, що захочуть, а потiм у воду вкинуть!

От таких догадок приходила Кусиха все больше и больше в ярость. Ей казалось, что именно так и есть, как говорит муж: злодеи сгубили ее дочь. И принялась она сыпать ругательства и проклятия на злодеев.

Наймичка, по приказанию хозяйки, известила Молявчиху о внезапной пропаже нареченной невестки. Молявчиха тотчас явилась к Кусихе. Обе старухи завели вопль, а Кус то корил баб за их крики и вопли, то вторил им сам и раздражал их скорбь своими жалобами и дурными догадками. Так провела ночь злополучная семья. Иногда, на мгновение, надежда сменяла отчаяние: услышат за двором шум, скрипнут где-нибудь ворота, залает собака… подступит к сердцу радость, слушают, не она ли… дожидаются. Ее нет! Мимолетная надежда опять сменяется отчаянием, а оно, после короткого и напрасного перерыва, делается еще более жгучим и гнетучим.

Стало наконец рассветать.

– Будем кричати да голосити, – з сього нiчого не буде! – сказал Кус. – Пiду до городового атамана, заявлю.

Нехай шукають Ганни; коли ii нема на свiтi, то нехай хоч слiд ii знайдуть.

И, оставивши баб продолжать свои вопли, Кус пришел к городовому атаману.

Атаман, по прозвищу Беззубый, с удивлением узнал о внезапном исчезновении той новобрачной, красотою которой любовался вчера в церкви Св[ятого] Спаса со всем бывшим там народом. Первое, что предпринял атаман, был расспрос Кусу: не было ли у него с кем вражды и ссоры. Кус уверял, что не было. Тогда атаман, немного подумавши, решил послать десятских обходить все казацкие дворы и в городе и в пригородных селах и везде спрашивать, не видали ли где Ганны Кусивны и не сообщит ли кто догадки о том, кто бы мог ее схватить.

– Чи не вхопили ii москалi? – заметил Кус. – Вчора, як повернулись з вiнчання, примiтив я, що коло мого двора все ходили якiсь москалi й у вiкна зазирали.

– Сходи до воеводи! – сказал городовой атаман. – Попрохай, щоб велiв учинить розиск промiж своiми да й войтовi написав, щоби по мiщанських дворах те ж учинено було, а то ми тiльки над козацькими дворами регiментуемо.

Кус отправился к воеводе.

– Что тебе, добрый человек? – сказал ласково Тимофей Васильевич, когда вошел в его дом Кус и низко поклонился.

Кус рассказал ему, что дочь его пропала без вести.

– Эх, добрый человек, добрый человек, – сказал Тимофей Васильевич. – Видно, что отец нежный! Всего один день, а он уж горячку запорол. Подожди, найдется! Да вот что, добрый ты человек, скажи по правде: она, может быть, у тебя гулящая и своевольная. Вестимо, коли одна дочь у отца, у матери, так избалована.

– Нi, пане воеводо, – сказал Кус, – вона у нас не те що не гуляща i не своевiльна, а така, що ii нiколи не треба нi спинять, нi учить, вона i на улицю нiколи не ходила, де бува iгрище. Така слухняна, соромлива, гречна… Спитайте усiх сусiдiв, усi в один голос нiчого не вимовлять про неi, тiльки хороше.

– Так, может быть, встретилась с какою-нибудь подругою, а та ее зазвала к себе в гости, пошли у них промеж себя тары да бары, ночь захватила, она побоялась идти домой и осталась ночевать в гостях, – говорил воевода.

– Я i сам так спершу думав, – сказал Кус, – тiльки вже б iй пора була вернуться давно. Нiколи такого случаю не було з нею, пане воеводо.

– Так что же, что не бывало! Теперь в первый раз такой случай пришел! Я рад тебе, добрый человек, во всем помочь, написать велю войту, чтоб учинил розыск о ней по всем мещанским дворам, а сам я пошлю своих стрельцов по тем дворам, где есть становища наших царских ратных людей. Только я уверен, добрый человек, что не успеют произвести розыск по мещанским дворам, как твоя дочь к тебе явится. А я твою дочь вчера в церкви видал мельком, как она венчалась. Я с паном полковником там был. Славный молодец твой зять. И она красавица. Парочка нарядная. Полковник мне сказал, что жених тотчас после венца пойдет с казаками в поход. Мне так стало жалко, что я просил полковника, нельзя ли ради новоженного дела оставить его. Что же, мое дело сторона! Нам, воеводам, от великого государя не велено вступаться в казацкие дела. Будь покоен, добрый человек! Дочь твоя найдется, сама к тебе воротится, а не придет сама, так мы ее найдем, и я сам, самолично, приведу ее к тебе. На том даю тебе мое крепкое слово.

Кус поблагодарил воеводу за доброе слово и ушел.

Прошел день, прошел другой, третий, – Ганна не возвращалась. Мать до того заметалась, что стала как безумная, и в речах ее мало было склада. От тоски напало на нее такое истомление, что пройдет несколько саженей и садится либо совсем упадет на землю. Молявчиха первые дни очень сердечно принимала участие в беде, постигшей мать ее невестки, но на четвертый между двумя бабами начались пререкания. Кусиха в своих сетованиях о дочери высказалась, между прочим, что «на лиху годину» повенчалась она с Молявкою, а Молявчиха оскорбилась такою выходкою и, с своей стороны, ядовито заметила, что Бог знает, где она делась, может быть, у ней на уме заранее что-нибудь затеяно было, а может быть, ее родители знают, где их дочь теперь, знают, да не скажут!

– Не такого зятя нам було б добути, а другого кого-небудь, то, може б, дочка наша цiла була! – сказала Кусиха.

– Не такого подружжя треба б моему синовi, а менi невiстки! – произнесла Молявчиха.

Мать Молявки-Многопеняжного ставила Кусихе на вид, что Молявка родом значительнее каких-нибудь Кусов и Кусы должны бы себе за честь считать, что роднятся с Молявками.

Кусиха упрекала, что Молявки хотят загарбать Кусово достояние и для этого входят с ним в свойство: Кусы и Молявки хоть и одинаково казаки, но Кусы старинные от прадедов и прапрадедов черниговские казаки, а Молявки так себе – какие-то прибыши.

С таких едких замечаний начались взаимные ругательства, а наконец и проклятия.

– А щоб твоя дочка не знайшлася, а так би скрiзь землю пiшла! Негодниця вона! – сказала Молявчиха.

– А щоб твiй син з войни не вернувся! – крикнула Кусиха.

Спор дошел до того, что Молявчиха плюнула на Кусиху, а Кусиха плюнула на Молявчиху. Молявчиха сказала, что с этих пор нога ее не будет в Кусихиной хате, а Кусиха сказала, что было бы лучше всего, когда бы и прежде ни Молявчиха, ни сын ее не переступали их порога.

Добродушный Кус хотел было умиротворить разъярившихся баб, но потом рукою махнул и произнес:

– Баби яко баби: волос довгий, а розум короткий.

С той поры Молявчиха не посещала Кусихи, а Кусиха не приходила к Молявчихе. Но приходили к Кусихе разные соседки; им рассказывала Кусиха о своей размолвке с Молявчихою, а соседки, слушая это, с своей стороны подстрекали их к ссоре: нашлись такие, что начали переносить Кусихе, что говорит о ней Молявчиха, а Молявчихе – что говорит о ней Кусиха.

Окончился Петров пост. Ганна не возвращалась. Несколько раз еще ходил Кус и к городовому атаману, и к войту, и к воеводе. Никто не порадовал его открытием следов пропавшей дочери. Атаман даже заметил, что Кус в своем нетерпении начинает надоедать своими жалобами на свою долю, что у него, атамана, без его дела много других дел. Войт сказал, что употребил уже все меры, какие у него были в распоряжении, и не его вина, что ничего не открыл. При этом войт заметил Кусу: «Было б не пущать дочки, то б и не пропала!» Любезнее всех принимал Куса воевода, всегда жалел о нем, делая вместе с ним разные предположения насчет пропажи его дочери, и утешал всеми возможными способами, даже говорил, что если бы случилось так, что его дочери уже не было на этом свете, то все-таки доброму человеку остается то утешение, что он увидится с нею на том свете. При этом Тимофей Васильевич благочестиво вздохнул.

Между тем по поводу исчезновения Кусивны стали расходиться выдумки, самые нелепые, безобразные, отчасти легендарного свойства, но оскорбительные для семейства Кусов. Все это вымышлялось бабами из тех дворов, которые были небогаты: там был повод завидовать состоянию Кусов. Таким образом болтали, что Кус нажил свое состояние (которое завистникам представлялось в преувеличенном размере) тем, что знался с бесами: еще будучи парубком, при помощи бесов нашел он заклятый клад; никто не мог добыть этого клада, и за то, чтоб его вырыть, обещал Кус бесу дитя свое, как у него будут дети. После того Кус женился, пошли у него дети, но все умирали в малом возрасте, одна только дочь доросла до совершенных лет, и в тот самый день, как она вышла замуж и повенчалась, бесы потребовали исполнения обещания, данного отцом в то время, как они ему помогли вырыть клад. Ганну Кусивну схватили не люди, а бесы, и уж теперь найти ее никак нельзя, потому что она – в пекле, и дорого, рассуждали, обошелся Кусу добытый клад; теперь бы он рад был в десять раз дать против того, сколько тогда получил, да уж нельзя! Другие говорили, что Кусиха – ведьма, умеет перевертываться то свиньею, то клубком, то копною, то жабою, то летучею мышью и научила такой же ведьмовской науке свою дочь, но этой дочери не следовало принимать святого закона, а она, как повенчалась, и святой закон приняла, вот за то, рассердившись, бесы ее ухватили. Были еще и такие толки: полюбила Кусивна Молявку и причаровала его к себе с бесовскою помощью. Молявка без ней жить на свете не мог, только ей не следовало вступать с ним в закон, а как она повенчалась – бесы ее за то ухватили: живи с ним по-нашему, а не по-божьему! Сочинили еще и вот что: продал Кус свою дочку монаху, а для вида выдал ее замуж за Молявку затем, чтоб, как Молявка уйдет на войну, он дочку свою передаст монаху в пользование, а слух пустит в народе, будто его дочку утащил кто-то неведомо куда! И еще было немало подобных вымыслов, один другого безобразнее. Кумушки обо всех ходивших толках сообщали Кусихе, уверяли ее, что это все выдумала Молявчиха, и тем раздражили Кусиху. Она так увлеклась злобою против Молявчихи, что даже печаль о погибшей без вести дочери уступала в ее сердце место этой злобе. Молявчиха, со своей стороны, поджигаемая такими же кумушками, выражала благодарение небу, что сын ее нежданным путем избавился от недостойной связи, и молила Бога о благополучном его возвращении с войны для того, чтобы он поскорее мог сыскать себе другую подругу жизни.

Прошел июль. Прошли Спасовки. Вот уж и люди сельские отработались в поле. Уже осенние утренние холода стали предвещать наступление осенней слякоти, а за нею стужи и снегов. Ганны все не было, и никто не мог сказать, где она: и след ее простыл.




VI


Под городом Чигирином, на широкой равнине, по которой змеится извилистая река Тясмин, раскинулся стан казацкий, разбросались купы полотняных шатров по полкам, высланным гетманом. Между этими шатрами пестреют палатки начальных лиц, их пологи из цветной ткани, а на верхах их пуки павлиньих перьев. Далее от казацкого стана над рекою Янчаркою расположен стан царских великорусских войск под начальством Григория Ивановича Косагова.

Это отряды, которые выслали к Чигирину гетман Самойлович и боярин Ромодановский, удержавши остальные войска свои в стане под Вороновкою.

Начальником или наказным гетманом над высланными казаками назначен генеральный бунчужный Леонтий Полуботок, тогда временно занимавший уряд переяславского полковника. Собрались у него в шатре полковники: черниговский, гадяцкий и миргородский. Наказной гетман объявил, что Григорий Иванович Косагов посылает к Дорошенку увещательную грамоту; и казаки должны послать такую ж от своего гетмана.

Полуботок громко прочитал составленную генеральным писарем грамоту и, передавая ее Борковскому, сказал:

– Василiй Кашперович! Вибери кого-небудь послати з сим листом. Значного урядового не посилай. Годi чествовати сього пройдисвiта! Пошли до його якого-небудь рядовика, такого тiльки, щоб потрапив придивиться, що там дiеться у Чигиринi.

– У мене якраз такий знайдеться, – отвечал Борковский и ушел с грамотою в свою ставку, отстоявшую от Полуботковой сажен на пятьдесят.

Оставшиеся в шатре у Полуботка стали пить и закусывать, а Борковский, пришедши в свой шатер, велел позвать Булавку и сказал:

– Пане сотнику! Посилай швагра свого Молявку з оцим листом до Дорошенка i скажи, щоб вiн, будучи у Чигиринi, що можна там виглядiв i вислухав. Вiн не дурень, зрозумiе.

Булавка, передавая шурину эту грамоту, говорил:

– Оце тобi, мiй голубе, значне полецене. Тепер час тобi i случай показати себе усiм людям i панству. Клич з собою суремщика.

Молявка вместе с трубачом отправился к окраине нижнего города Чигирина, отстоявшего на добрую версту от казацкого стана. Собственно, это и был город в смысле людского поселения, так как то, что называлось верхним городом, был только замок, или цитадель. Нижний город был обведен земляным валом, по верху которого шла толстая бревенчатая стена, а под валом, на наружной стороне, прокопан был ров в три сажени в ширину и глубину. Молявка обвязал себе голову белым платком, трубач изо всей силы затрубил. Караульные казаки с башни, построенной над воротами, окликали подходивших к городу, а Молявка, вместо ответа, наткнул на саблю свою шапку с повязанным на ней платком и махал ею. Караульные спустили поднятый вверх цепями у ворот мост через ров и отворили калитку, проделанную в тяжелых воротах. Молявка вместе с трубачом вошел в город. Его сразу окружила толпа. Спрашивали – зачем, к кому, с чем. Молявка сказал, что с «листом» к гетману.

– А хоч би вiн швидше сам зрiкся од того нещасливого гетьмановання! – послышалось в толпе.

– Чого-то вже йому тепер упираться? Сам же, збираючи громаду, каже, що вiрним царським слугiвцем хоче зоставатись, так чого ж коли цар велить iхать i здавать свое гетьманство, так уже б i робив, як цар йому каже. Так нi! Каже: пiдождемо. Турок нехай, каже, москаля ще полякае, так москаль здатнiш буде на умову. А щоб його! Чого там ще дожидати? Вже уся Украiна до вас на слободи утекла, а в Чигиринi тiльки що тижнiв на два стане чим жить. Тодi всi так юрбою i сипнуть до вас. Не пухнуть же всiм з голоду!

Такие речи услышал тогда Молявка от народа, едва только вошел.

– Де вiн? – спрашивал Молявка. – Либонь, там, на горi? Ведiть мене до його.

Он указал на гору, откуда белелись стены недавно оштукатуренного дома гетманского, стоявшего посреди замка.

– Нi, там його нема, – был ответ. – Он чуеш: музи?ка гра. Се вiн розважуе свое горе, чуючи, що приходить кiнець. Накликав музик: скрипки, кобзи, бандури, сопiлки, сурми, бубни, ходить по городу iз шинка в шинок, удаючи, нiби вiн уже не гетьман, а простий козарлюга-запорожець. І старшини з ним, i тесть його Яненко й iншi. Ідуть да спiвають i скачуть.

– Еге! – заметил кто-то. – Як чуе, що над шиею гостре залiзо висить, так який став до всiх доступний, простий да приязний, а перше пишався!

– Тепер що хоч йому кажи, так не сердиться, хоч i не послухае ради, а не сердитиметься за неi; перше, скажи лишень йому таке, що проти шерстi, – так опiсля сам стережися: присiкаеться, неначе за що iнше, да у дибу заб’е, а то i голову стяти розкаже, – заметил Чигиринский сотник Блоха, стоявший здесь же, между прочими.

До ушей Молявки долетали звуки музыки и все становились ближе и ближе. Прошедши несколько десятков шагов далее, до поворота в другую улицу, он наткнулся на шествие, выступавшее из этой поперечной улицы. Бежала пестрая толпа народа обоего пола и разных возрастов, начиная от седобородых дедов и сгорбленных баб и кончая детишками в одних рубашонках; в бархатном, малинового цвета кунтуше, в красных сапогах и в заломленной набекрень шапке с бриллиантовым пером, гетман Дорошенко отплясывал тропака; обок его то же делали писарь Вуехович, обозный Бережецкий, судья Уласенко, гетманский тесть Павло Яненко – все одетые в праздничные кунтуши разных цветов – кто в коричневом, кто в ярко-красном, кто в зеленом. Если бы внимательно вглядеться в их лица и движения, то можно было сразу уразуметь, что они более по принуждению, чем по добровольному влечению делали это. За плясунами шли музыканты. Вельможные гуляки, притопывая ногами, хором пели:

Паутина по дорозi повилась, повилась,
А дiвчина з козаком понялась, понялась.

– Не сю! – крикнул вдруг Дорошенко. – А тую, що грали, як з замку виходили.

Музыканты остановились и потом заиграли на другой голос. Дорошенко затянул:

Нiкому я не дивуюсь, як сам я собi,
Пройшли моi лiта з свiта, як лист по водi,
А вже моi стежки-дорожки позаростали,
А вже моi воронi конi поiз’iжджали,
А вже мое золоте сiдельце поламалося,
А вже моя родинонька одцуралася.

При звуках этой песни приостановилась пляска. Молявка думал: не подойти ли и подать «лист» Дорошенку, но не решился, соображая, что, чего доброго, он рассердится и почтет за издевку над собою. Но гетман со старшинами, сделавши несколько шагов и припевая песню, пошли прямо к шинку, где на крыльце стоял шинкарь, празднично одетый: видно было, что и шинкарь приготовился к посещению его шинка высокими гостями.

– Шинкарю! Що стоiш, йолопе! – кричал что было силы Дорошенко. – Свому пановi, батьковi гетьмановi, горiлки пiднось!

«О, – подумал про себя Молявка, – вiн не соромиться i тут же сам себе гетьманом величае. Так i на мене вiн не розсердиться, коли я йому як гетьмановi подам належний до його лист».

Шинкарь подносил Дорошенку с поклоном большую стопу, налитую до края горилкою. В это время протеснился Молявка и, ставши лицом к лицу перед Дорошенком, поклонился, подал грамоту и произнес:

– Ясновельможний пане! Лист од його милостi ясновельможного пана гетьмана Івана Самойловича.

– А! – сказал Дорошенко, быстро взглянувши на подателя. – Ти не кажи просто: «Од гетьмана лист», а кажи: «Од гетьмана обох сторон Днiпра». Бо вiн так себе iменуе, хоча по сю сторону тодi хiба осяде, як мене тут не буде. Подай лист! Хто ти такий?

– Я, – отвечал Молявка, – Чернiговського полку чернiговськоi сотнi козак-рядовик. Послав мене полковник Василь Борковський, а вiн взяв сей лист од наказного гетьманського Левона Полуботка.

– Гетьман обох сторон Днiпра, мабуть, мене вже i за чоловiка не ставить. Посилае до мене такого простака! А чому значного урядового не прислав? Було б тому полковниковi, що тебе до мене виправив, було б йому самому сюди приiхать да в ноги менi поклониться, – сказал Дорошенко.

– Того я не знаю, пане ясновельможний гетьмане! – сказал Молявка. – Бо я чоловiк пiдначальний. Регiментар мiй мене позвав i дав сей лист до твоеi милостi. Мушу слухати!

– Правда, чоловiче, – сказал Дорошенко, – бачу, що у тебе голова не сiном напхана. Ти хоч простак, а вже коли до мене прийшов, так став мiй гiсть. Пий з нами горiлку. Шинкарю, налий йому.

Шинкарь налил стопу горилки и подал Молявке. Казак поднял ее вверх и крикнул:

– Доброго здоров’я i в усiм щасливого повоження, пане ясновельможний гетьмане!

С этими словами он выхилил всю стопу.

– Як тебе звуть, козаче? – спросил Дорошенко.

– Яцько Молявка-Многопiняжний, – проговорил посланец.

– Грошей, видать, багато було у батькiв, що так продражнили! Але хоч би i у тебе самого було грошей много, а все-таки не слiд було посилати простого рядовика до мене. Вуехович! – сказал он, обратившись к своему писарю. – Читай усiй громадi! Я гетьманом не сам собою став i сам собою без громадськоi ради нiчого не чиню.

Вуехович, человек невысокого роста, с красноватыми хитрыми глазами, взявши принесенный «лист», стал читать его, произнося тонким, почти женским голосом:

– «Мой велце шановный, ласкавый добродию, пане а пане гетьмане чигиринський! По указу царского пресветлого величества послали-сьмо с купной порады его милости боярина князя Григория Григорьевича Ромодановского, стольника Григория Ивановича Косагова с выборными царскими ратными людьми генерального бунчужного Левона Полуботка с четырьмя казацкими полками и с нашею конною надворною кампаниею ку Чигирину, понеже многократне и многообразие твоя милость ему, боярину, и мне, гетману обеих сторон Днепра, обещал еси своею особою прибыти до нас в обоз для принесения присяги его царскому пресветлому величеству, обаче тое твоей милости обещане доселе не совершено делом».

– Стривай! – прервал чтение Дорошенко. – Як «не совершено дiлом»! Свiдки менi усi чигиринцi i панове запорожцi, що приiздили до мене того минулого року в мiсяцi октябрi, з котрих деякi й нинi тепер притомнi суть, як я тодi виконав присягу царському пресвiтлому величеству перед паном кошовим отаманом Іваном Сiрком i перед донським отаманом Фролом Минаенком в притомностi многих товарищей вiйська низового сiчового i донського, а напотiм i санжаки турецькi одослав на столицю в Москву. А попович-гетьман пише, буцiм обiтниця моя не совершена дiлом! Батько Яненко, чи ти возив санжаки в Москву?

– Я, пане гетьмане! – отвечал Яненко.

– А гетьману-поповичу хочеться, щоб я йому поклонився? – продолжал Дорошенко. – Інше дiло – вiрою-правдою царевi-государевi служить i добра хотiть, а iнше – царським пiдданим кланятись. Я вiрний пiдданий i слугбвець царському пресвiтлому величеству, як присягав йому, а поповичевi кланятись не хочу. – Он поднял вверх налитый горилкою кубок и громогласно проговорил: – П’ю, на тiм п’ю, що менi гетьмановi-поповичевi клейнодiв не оддавать. Панове запорожцi i ви всi, панове чигиринцi, громадо! Заступiться за мене! На що се навкруги Чигирин оступило московське i барабашiвське вiйсько? Я царевi не ворог, не супостат, а такий же вiрний пiдданий, як вони всi. Вони мусять отойти од нашого города. Молявко-Многопiняжний! Перескажи те, що ти од мене чув. Не хочу Самойловичевi-поповичевi кланятися, а сам пощу в Москву, поб’ю чолом царському пресвiтлому величеству самому, а не його царському бояриновi i не гетьмановi – барабашському поповичевi[4 - …попович барабашский… – так неуважительно называли гетмана И. Самойловича из-за его происхождения: «Новоизбранный вождь был сын священника, прежде жившего на правом берегу Днепра, а потом перешедшего на левую, в местечко Старый Колядин» (Костомаров Н. П. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Второй отдел. Выл. 4. – СПб., 1874. – С. 313).]. А коли не одiйдуть i мене не пропустять, так я сяду на кухву з порохом i спалюсь, i всi чигиринцi разом зо мною пропадуть. Нехай грiх на тих буде, що не хотять святого покою i братернюю вiйну зачинають. Я до iх з щирим серцем, а вони на мене з ножем. Я покою хочу, а вони йдуть на мене вiйною на втiху бусурманам, хреста святого ворогам. Да ще мене перед царським пресвiтлим величеством i перед усiм християнством оговорюють. Запорожцi i ви всi, чигиринцi! Не видавайте мене, як донцi колись Стеньку свого видали!

– Не видамо, не видамо! – кричали запорожцы, стоявшие кучкою в красных жупанах.

– Не видамо, всi один на одному головою наложим! – произносили чигиринцы вслед за сечевыми гостями; многие хотели бы выразиться иначе, да не смели: каждый не ручался, чтобы все поддержали голос, противный гетманской воле.

– «Ще козацька не вмерла мати!» – казав колись вiчнославноi пам’ятi батько Зiновiй-Богдан Хмельницький! – продолжал Дорошенко с увеличивающимся задором. – Коли наше не в лад, то ми з нашим i назад. Коли так, то ми опять бусурмана в помiч покличем. А що ж робить! Коли своi браття-християни так нам немилостивi, – з неволi приходиться у бусурмана ласки прохати. Не бiйтесь, братцi чигиринцi, моя люба громадо! Подасть Бог нам рятунок проти сих немилостивцiв, що хотiли б нас в ложцi води втопити. Прийдуть на од сiч нам бусурмани, i тодi москалi i барабашi будуть, як зайцi, утiкати од Чигирина. Уже то було з ними. Пам’ятаете, як четвертого року приходили пiд самий Чигирин гетьман-попович i боярин Ромодан з великими силами, одначе, почувши, що хан, його милость, йде з своiми ордами, мусили одступиться, а хан перерiзав iм шлях до Черкас. Ледве-ледве, утративши многих, добiгли до Днiпра i срамотно утекли в свою сторону. І тепер з ними те ж станеться. Ось пiдождать прийдеться кiлька день, прийде салтан Нураддин з ордою, у нас на кiлька день стане харчу. А коли Бог так дасть, що прийдеться нам пропадать, так i пропадем всi до одного! Чуеш се ти, Молявка Многопiняжна? Уторопав, що тут казано? Оце все i розкажи, кому там слiд, да скажи, щоб наперед не присилали до мене простого рядового, а нехай розмову зо мною ведуть через значних людей, войскових товаришiв. Бо я ще своеi гетьманськоi булави не здавав, i ще я есть гетьман, i мене треба iм поважати, як належить гетьмана. І ляхи пишуть до мене латиною i величають мене: «Zux zaporovien is».

После этой речи Дорошенко обратился к народу и кричал: – Не вмерла ще козацька мати! Козак п’е, на лихо не потурае i самого чорта не боiться, не те що московськоi да барабашськоi душi!

И он начал снова плясать, припевая:

Не тепер, не тепер
По гриби ходити,
Восени, восени,
Як будуть родити.

Вуехович отстал от гетмана и подозвал к себе кого-то из толпы, говорил что-то на ухо, поглядывая в то же время на Молявку, а последний продолжал стоять на одном месте, провожая глазами удалявшегося с приплясом гетмана; человек, с которым говорил писарь, кивнул головою, давая знать, что все разумеет; тогда сам Вуехович подошел к Молявке и сказал:

– Ти сказав, що ти козак Чернiговського полку. Поклонись Василю Кашперовичу, полковнику свому. Скажи: писар Вуехович шле йому свiй братернiй поклон, щирому приятелевi!

Сказавши это, Вуехович пошел за гетманом, куда также двигалась густая толпа народа. Молявка повернул назад, уже исполнивши свое поручение, как он думал. Вдруг догоняет его тот самый человек, которому Вуехович говорил что-то на ухо.

Он сказал Молявке:

– Товаришу земляче, я виведу тебе! – Он шел с ним рука об руку к городским воротам и говорил: – Посилае гетьман козака Мотовила в образi старця, нiби ялмужни просячого, з листом до кримського салтана, уверчен у його в личаках. Вiн от зараз за тобою з города вийде. Всi люди в Чигиринi об тiм тiльки Бога молять, щоб гетьмани швидше замирились мiж собою, – огидла война; до того, коли довго стоятиме вiйсько, голод настане. Уже i так дiтей много умирае. Всi хотiли б йти за Днiпр на слободи.

Эти слова проговорил он без всяких движений, потупя вниз голову и не глядя на Молявку, и никто из шедших около него не мог ни расслышать его слов, ни даже догадаться, что он передает посланцу какой-то секрет. Не дожидаясь никакого ответа, неизвестный оставил Молявку.

По выходе из ворот Молявка стал раздумывать, что лучше делать ему: идти ли в стан и объявить о посланном в образе нищего или подождать, пока этот нищий выйдет из города. Он рассчитывал: если он теперь заявит о том, что услыхал, то нищего могут как-нибудь проглядеть или даже если поймают, то другие, а не он сам; напротив, если он сам лично этого нищего схватит и приведет к начальству, то дело оценится как важный и очень полезный для всего войска подвиг. И выбрал он последнее и нарочно пошел медленно, беспрестанно оглядываясь назад, как вдруг своими быстрыми глазами увидел, что из рва, окружавшего город, высунулась человеческая фигура и пошла по направлению вправо, в сторону, противоположную той, куда следовал Молявка. Молявка тотчас понял, что в городском укреплении есть где-нибудь тайный выход и виденный им человек прошел им так, что очутился во рву, а потом, при пособии какого-нибудь средства, выкарабкался изо рва. Молявка быстро и круто повернул вбок, наперерез пути выползшего из рва человека.

Скоро был Молявка лицом к лицу с этим человеком. Это был на вид оборванный донельзя нищий. Ноги у него были в лаптях, без онуч. На плечах и вдоль тела болтались грязные отрепья – остатки существовавшей когда-то свитки, из-под них виднелось заплатанное грязное белье. Нищий снял дырявую шапку и низко кланялся, увидя подходящего хорошо одетого казака.

– Боже! Який гультiпака! Який бiдолага! – говорил тоном сострадания Молявка. – Вiдкiля ти, чи не з Чигирина?

– Еге! милостивий добродiю! – отвечал нищий. – Утiк, да вони й самi, правду сказать, пустили, не стали задержувать, бо скоро нiчого буде всiм iсти i всi пiдуть так, як я.

– Ходи зо мною, старче божий! – сказал Молявка. – Менi от як стало жаль тебе! Я тебе нагодую, i одягну, i через стан проведу, бо сам не проберешся. Затримають i в полон заберуть.

– Менi, добродiю, все рiвно. Нехай беруть. Я не мовчатиму, все повiдаю, що знаю; до того – не до татар пiду, а своiм же християнам оддамся, – говорил нищий.

Он пошел вместе с Молявкою. Доходили до стана. Уже виднелись палатки начальных людей. Сторожа перекликались.

Дойдя до караула, Молявка воткнул на саблю свою шапку, обвязанную белым платком.

– Гасло! – крикнули караульные.

– Свята п’ятниця! – отвечал Молявка. То был дневной лозунг. Его пропустили.

– А се хто з тобою йде? – спрашивали караульные, показывая на нищего.

– Се старець, милостинi просить. Бiдний, я його з Чигирина з собою взяв, хоче до нас перейти. Я йому милостиню подам. – Потом, обратившись к нищему, Молявка сказал: – Бач, якi у тебе поганi личаки, скидай iх к злидню, обуй моi сап’янцi. Менi тебе дуже жалко стало. Я сам з себе все поскидаю да тебе одягну, бо в мене, дяковать Богу, все е. От i кирея тобi. Скидай своi ганчiрки!

Молявка снял с себя коричневого цвета суконную кирею и хотел набросить на плечи нищему. Нищий, словно кто на него кипятком брызнул, отскочил в сторону, потом, приняв вид смиренника, говорил:

– Ох, паночку! Добродiю мiй! Чи варт я того? Боже, Боже! От Господь послав якого милостивого доброчинця. Далебi се пiвсвiта сходи, другого такого доброчинця не надибаеш!

Он кланялся в ноги.

– Скидай, кажу, своi личаки, обувай моi сап’янцi! – говорил Молявка.

Нищий повертывался туда-сюда и, видимо, не знал, что ему делать.

Молявка крикнул к сторожевым казакам:

– Скидайте, братцi, з мене сап’янцi i обувайте сього старця, а я в його личаках доплентаюсь як-небудь до Чернiговського полку!

– Пане ласкавий, пане милостивий! Не треба! Не треба! – говорил нищий и порывался идти в сторону.

– Нi, треба, старче! – сказал Молявка. – Чуеш, що тобi кажуть: давай менi своi личаки, а сам обувай моi сап’янцi!

– Паночку, добродiю! – говорил совершенно растерявшийся нищий. – Не хочу, далебi – не хочу! – и с этими словами пустился было скорым шагом уходить.

– Доженiть його, козаки! – сказал караульным Молявка. – Вiзьмiть у його личаки, а йому дайте обутися в моi сап’янцi!

Казаки бросились на нищего. Тот, сам не зная, как избавиться от беды, начал уже бежать во всю прыть; казаки догнали его, повалили, сняли с ног его лапти, надели на него «сап’янцi» и привели к Молявке.

Молявка достал из кармана нож, разрезал лапти и вынул из них свернутое в тонкую трубочку письмо, засунутое в складки лык, из которых были сплетены лапти.

– Се не про нас писано, – сказал Молявка, развернувши письмо, – сього ми не розберемо! Се, мабуть, по-татарськи або по-турецьки. Да у нас в полку знайдеться i такий, що прочита. Іди лиш, старче, за мною, до нашого полковника!

– Пане добродiю, пане добродiю! – возопил нищий. – Я не старець. Мушу всю правду повiдати. Я козак Дорошенкiв. Гетьман чигиринський послав мене в образi старцевому пробратись через ваш стан в степ i подать звiстку салтану, що стоiть за Ташликом, щоб швидше приходив з ордою на одсiч.

Се Дорошенко свiй лист менi заложив у личаки, а я не хотiв йти до салтана, а хотiв перейти до вас на цареву службу.

– Як тебе зовуть? – спрашивал Молявка.

– Козак Мотовило, – был ответ.

– Добре, що не брешеш, – сказал Молявка, – не бiйсь нiчого. Іди до мого полковника за мною.

Они пошли. Караульные казаки проводили их несколько саженей, потом воротились назад и смеялись виденному ими событию. Молявка пустил Мотовила вперед себя. Прошедши версты две, они проходили мимо заросли, и Мотовило затеял было броситься в кусты, но Молявка догнал его, схватил за руку и, сняв с себя пояс, крепко завязал ему назад руки.

– Ти, бачу, прудкий, козаче, – сказал Молявка, – да я, мабуть, моднiший од тебе.

И он погнал Мотовила далее, а сам постоянно держался за край пояса, которым были связаны руки Мотовила.

Казаки Черниговского полка, стоявшие на карауле у своей полковой ставки, окликали его, потом, когда он произнес лозунг, пропустили.

– Я, – сказал Молявка, – веду до пана полковника таке дивне звiря, що вiн зрадiе, скоро побачить!

Молявка привел Мотовила к шатру Борковского.

– Пане полковнику! – кричал он. – Виходь, твоя милость, глядiть на диво дивне!

Борковский тогда только что воротился в свой шатер после осмотра своего полка; услышав голос Молявки, он вышел со своим обычным серьезным видом. Молявка рассказал ему все, что видал в Чигирине, и представил пойманного казака, но не сказал, однако, что ему незнакомый человек в Чигирине заранее сказал про Мотовила, а изобразил дело так, как будто он, Молявка, сам, по собственной смекалке, задержал нищего и вынул у него из лаптей таинственное письмо, написанное на неизвестном для него языке.

Борковский сказал:

– За сю послугу, що ти вчинив всьому вiйську Запорозькому, наставляю тебе хоружим твоеi чернiговськоi сотнi. Зовiть швидше Галана Козиря.

Галан Козырь был родом татарин; в детстве достался он в полон казакам, принял св[ятое] крещение и был записан в казацкий реестр в Черниговском полку. Был он дорогой человек, знал татарское письмо и гордился всегда, когда происходило какое-нибудь сношение с бусурманами.

– Прочитай i переложи! – сказал Борковский этому Галану, когда его привели к полковнику.

Галан прочитал и сказал:

– Дорошенко пише до салтана Нураддина: просить приспiшати на одсiч до Чигирина, бо його москалi i барабашi навкруг оступили.

Полковник приказал написать перевод этой грамоты для представления наказному гетману.

Пришел Булавка. Борковский похвалил его шурина и объявил, что повышает его за заслугу войску Запорожскому.

Обрадованный Булавка поклонился, нагнувшись до земли, а Борковский отвечал ему легким начальническим киванием головою.

Принесли перевод перехваченного письма. Борковский понес его Полуботку и прочитал в собрании всех полковников.

– От гарно! гарно! – воскликнули все полковники в один голос.

– Тепер, – заметил гадяцкий полковник Михайло Василевич, – Дорошенко у нас в руках!

– Вiн здасться! – заметил миргородский.

– Нiзвiдки йому бiльш немае надii, – прибавил лубенский.

Полуботок заливался добродушным смехом, потешаясь над промахом Дорошенка.

– Тепер, – сказал он, – послати сказати Дорошенковi, що лист його у нас. Нехай бiльш не сподiваеться на бусурманську помiч, а швидше здаеться, не проливаючи кровi, а то як вiзьмемо його з бою, то вже не буде йому шани!

– Нехай же сей козак, що пiймав Мотовила, понесе Дорошенковi знову лист наш, нехай Дорошенко не бариться, а виiздить до нас i од нас iде до пана гетьмана, коли не хоче, щоб ми його взяли, як собаки вовка. Сей козак уже тепер не рядовик, а хоружий. Дорошенко заспесивився, що рядовика до його посилано, i велiв через його наказати, щоб ми йому рядовикiв не посилали, а посилали б урядових значних. От тепер ми йому з полковоi старшини урядового шлем! – говорил Борковский.

– Нехай, нехай! – все в один голос сказали.

Написали грамоту и отправили в Чигирин того же Молявку-Многопеняжного.




VII


Опять, как в первый раз, Молявка вместе с трубачом подошел к воротам нижнего города. Опять Молявка выставил на сабле свою шапку, обвитую белым платком, а трубач протрубил. Отворили калитку в воротах. Объявивши себя полковым сотенным хоружим, Молявка сказал, что у него есть письмо к гетману.

У Дорошенка в Чигирине было два двора: один – новый, им не так давно построенный на горе в верхнем городе, или в замке, другой – в нижнем городе, в так называемом «мiстi». Последний был его родовой двор. Его строил еще дед Петра Дорошенка, Михайло, бывший потом гетманом, и двор этот переходил из поколения в поколение по наследству. При этом дворе, очень обширном, был также обширный сад, расположенный на берегу Тясмина, за садом – водяная мельница, принадлежавшая Дорошенкам. К этому двору направили тогда чигиринцы посланца. Молявка взошел на крыльцо, поднялся по лестнице вверх и, отворивши дверь, вступил в просторную комнату, уставленную лавками и двумя столами. За каждым из этих столов сидело по канцеляристу; они что-то писали. Писарь Вуехович расхаживал по комнате. Молявка почтительно поклонился и сказал, что пришел от наказного гетмана к гетману Петру Дорофеевичу с «листом».

Вуехович узнал его сразу и сказал:

– Аже гетьман тобi наказовав, щоб рядовика до його не посилали, а слали би якого урядового!

– Я тепер уже не рядовик, – сказал Молявка. – Я сотенний хоружий.

– За немалi, певне, послуги тебе так зразу пiднесли! – сказал Вуехович, догадавшийся, что повышение этого казака связано как-нибудь с отправлением Мотовила, о котором Вуехович приказал тайно сообщить этому казаку.

– Про те владза знае! – сказал Молявка.

Вуехович с «листом» вышел. Молявка несколько времени стоял, оглядывая покой, куда вошел. Канцеляристы продолжали сидеть и строчить какие-то бумаги. Один из них как-то приподнялся, и Молявка узнал в нем того самого, который в первый его приход, поговоривши с Вуеховичем, подбежал к нему и сообщил о Мотовиле.

Молявка не смел начать с ним разговора, как вдруг тот сам, улучив минуту, когда Молявка, расхаживая по покою, приблизился к столу, за которым канцелярист писал, и спросил его:

– Вашець прошу, чи не знаеш, вашець, нашого товариша Кочубея, що наш гетьман посилав до Царгорода, а у його челядник покрав папери, то вiн побоявся нашого гетьмана i втiк до вашого. Кажуть, йому добре у пана гетьмана Самойло?вича?

– Я його особисто не знаю, – отвечал Молявка, – а чув, що йому коло ясновельможного добре поводиться.

– І Мазепа, наш прежнiй писар, кажуть, великий чоловiк у Івана Самойло?вича. Усiм добре тим, що од нас до його перейшли. Хороший дуже ваш гетьман. І наш Вуехович-писар того тiльки i бажа, аби наш ясновельможний свою булаву зложив i гетьманство здав. І ми всi об тiм тiльки Бога молим, щоб те швидше сталось.

Вошел Вуехович с озабоченным видом.

– Пан гетьман, – сказал он Молявке, – велить тебе, мiй голубе, до мене взяти на господу, поки одповiдь дасться.

Вуехович отвел Молявку в свой дом, находившийся рядом с двором Дорошенка, и на дороге спросил Молявку:

– Поклонився вiд мене Борковському?

– Поклонився, – отвечал Молявка, – i по сьому поклоновi мене пiднесли в хоружi.

– Тепер, – сказал Вуехович, – нашому гетьмановi той найщирiший приятель i правдивий добродiй, хто його доведе до того, щоб вiн поклонився Самойло?вичевi i гетьманство свое з себе скинув. Бо нiкуди, нiкуди нам дiться!

Оставив в своем доме Молявку под опеку матери своей, Вуехович воротился во двор Дорошенка.

Дорошенко, узнав из письма Полуботка, что Мотовило схвачен и последняя попытка упрямиться не удается, пришел в большую досаду и более всего сердился на Яненченка, своего шурина, и на других, которые вместе с гетманским шурином уговорили его сделать последнее усилие и послать еще раз к татарам просьбу о помощи. Действительно, гетман не хотел этого делать, но поддался советам и настойчивости других, как и прежде бывало с ним такое нередко: не хочет, противится, а потом поддается и снова сердится на тех, которых послушался. Таким выработало его ужасное положение Украйны, когда глава этой страны сам не знал, за что ему схватиться и что избрать за лучшее. Но никогда не поступил Дорошенко так опрометчиво, как теперь, послушавшись совета своего шурина и других, не расположенных покоряться левобережному гетману, а этого-то именно, во что бы то ни стало, требовало московское правительство. Долго уже водил Чигиринский гетман Самойло?вича и Ромодановского обещаниями исполнить царскую волю и только обманывал их, а сам между тем все-таки продолжал сноситься с турками и татарами. Теперь, когда вся область, управляемая Дорошенком, почти опустела и взять его самого в Чигирине было нетрудно, последнее спасение зависело от того, чтобы его покорность царю, хотя напоследок, могла представиться сколько-нибудь искреннею, – и в это-то время новое сношение с татарами должно было окончательно раздражить тех, от которых зависела его будущая судьба.

Коварство его было открыто. Дорошенку более чем когда-нибудь приходилось отдаться, и теперь думал он только о том, как бы сдаться с тем условием, чтоб ему была прощена вместе с прежними винами и эта последняя выходка. Он, получивши «лист» Полуботка, принесенный новопоставленным сотенным хоружим, приказал созвать к себе свою немалочисленную родню и тех старшин, которые еще оставались ему верными. Место сбора указано было не у него, а у его матери, которая жила в том же дворе, но в особом доме, построенном в саду. Дорошенко очень уважал свою мать, хотя часто досаждал ей своим вспыльчивым нравом, а потом просил у нее прощения и мирился с нею. Это была высокорослая сгорбленная старуха с трясучею головою; на ее лице, искаженном летами, виднелись еще следы былой красоты, а когда-то эта старуха считалась первою красавицею между Чигиринскими девчатами и потому в оное время досталась в замужество первому молодцу в Чигирине, Дорошу Михайловичу, сыну когда-то бывшего гетманом Михайла Дорошенка, статному, богатому, умному, как о нем все говорили. Этот Дорош, посланный Богданом Хмельницким в Варшаву, так умел там блеснуть своим природным умом, что поляки, несмотря на изуверную свою тогдашнюю ненависть ко всему русскому, наградили его шляхетским достоинством, хотя он не показал им ни малейшей охоты изменить казацкому делу и еще менее православной вере. С ним, с этим Дорошем, прожила она двадцать один год и народила ему сыновей и дочерей.

По смерти его она осталась полновластною хозяйкою и главою семьи. Возникавшая нередко между этой старухой и старшим сыном Петром безладица происходила из-за жены Петровой, Ефросинии Павловны, из рода Хмельницких, с которою Петро, однако, соединился браком по совету матери, находившей полезным для своего сына посвоиться с родом, считавшим в числе своих членов знаменитого Богдана. Это была, впрочем, вторая жена Петрова: с первою жил он недолго, имевши от нее одну дочь, которую потом выдал за Лизогуба. Отец второй жены Петровой – Павло Яненко-Хмельницкий, приходившийся троюродным братом Богдану, отдал за Петра Дорошенка дочь свою против ее воли: Прись-ка любила уже другого, плакала, умоляла отца не губить ее, не отдавать за нелюба, но отец не послушал ее, увлекся тем, что будет считать гетмана своим зятем, и насильно повел ее к венцу. Зато с первых же дней супружества молодая Дорошенчиха объявляла своему мужу, что любить его никогда не будет, и особенно возненавидела свою свекровь, так как знала, что последняя настаивала, чтоб ее сын женился на Хмельницкой. Невестка во всем перечила старухе, а старуха ни в чем ей не смалчивала. Петро думал всеми способами угождать жене, чтобы через то приобресть ее любовь, и в спорах ее с его матерью постоянно принимал сторону жены. От этого происходили между сыном и матерью возмутительно бурные сцены, только и возможные в таком обществе, каким было тогда казацкое, где вспыльчивые натуры не умели себя сдерживать.

Вскоре, однако, гетманша вывела из терпения и своего мужа. Было это в то время, когда гетман Дорошенко отправился в поход на левый берег Днепра, где свергнул с гетманства и отдал народу на расправу Бруховецкого. Оставшись без мужа, Дорошенчиха сошлась с прежним своим возлюбленным, но свекровь, проведавши об этом, тотчас дала знать сыну, – и это, как известно из истории, было поводом того, что Дорошенко поспешил воротиться в Чигирин и не окончил затеянного им дела. После того он вместе со своим тестем засадил жену в монастырь. Успел ли ускользнуть от его расправы возлюбленный Дорошенчихи – мы не знаем. Она просидела в монастыре несколько лет и научилась там пить. Дочь ее, оставленная в младенчестве, вырастала без матери, тосковала об ней, беспрестанно надоедала отцу расспросами о матери, и гетману стало жаль жены. Он поехал с дочерью в монастырь простить жену за прежнее, взял с нее присягу, что она будет ему верна, и позвал снова к себе в дом. Недолго Дорошенчиха жила покойно: начались у ней опять ссоры со свекровью, а привычка напиваться, усвоенная в монастыре, не только не оставляла ее, но еще усиливалась. Петру то и дело приходилось мирить жену с матерью, читать жене нравоучения и от нее выслушивать упреки, что он загубил ее молодость. Она и теперь, как ранее, смело и искренно высказывала ему и постоянно твердила, что не любит его и любить никогда не будет.

Но не только из-за жены происходил разлад у Дорошенка с матерью; не ладила мать с ним и за его дружбу с бусурманами. У Дорошенка с детских лет до старости жива была глубокая детская вера в силу материнского благословения, и он не мог никогда относиться к матери так, как большая часть казаков относилась тогда вообще к женщине, под каким бы видом ни было женское естество для них; не мог он сказать: «Ты мать, но ты баба, я тебя уважаю, но ты знай свои бабьи дела, а в наши казацкие не мешайся!» Напротив, у Дорошенка не было тайн от своей матери, и никакого дела, никакого похода или союза не предпринимал он, не испросив у матери совета и благословения. Когда задумал он отдаваться под протекцию турецкого падишаха, мать не дала ему благословения, но он тогда матери не послушал и потом сваливал все на старшин и на казацкую раду, извиняя себя тем, что гетман не самовластный государь и должен поступать так, как приговорит все войско Запорожское. Когда турецкая протекция начала оказывать неизбежные последствия и падишах потребовал от своего нового «голдовника» набора детей в янычары[5 - Свирепая султанская гвардия – янычары – создавалась из специально подготовленных пленных мальчиков, в том числе и украинских.], а Петро хотел было уже исполнить повеление властителя, старуха до такой степени пришла в негодование, что начала проклинать сына, а вспыльчивый Петро пришел в такую ярость, что запер мать под замок и держал несколько часов, как невольницу, но потом одумался, просил у ней прощения за свою горячность, поклялся ей, что будет стараться отрешиться от бусурманской власти и поддаться православному государю. И с этой поры, действительно, Петро Дорошенко охладился к союзу с бусурманами и пытался сойтись с Москвою. То было желание как его матери, так разом с нею и всего народа, который, спасаясь от бусурманского господства, бежал громадами за Днепр искать новоселья в областях православного монарха. И Петро не прочь был от подданства царю московскому, но все-таки хотелось ему учинить это подданство на таких условиях, которые бы ему и всей Украйне давали наибольшую степень самобытности и независимости, и немало хитрил и вилял он. Потерял он все подвластное себе население, остался только с одним Чигирином, и то сильно обезлюденным; приперли его, как говорится, к стене московские и казацкие силы. Не удалась ему и последняя попытка пригласить крымского салтана и заставить Самойловичевых казаков отступить от Чигирина. Петро Дорошенко, собрав всю родню, приходит к матери, склоняет перед нею колени и говорит:

– Мати! Востанне благослови на добре дiло: вийти з усiма чигиринцями i положити бунчук i булаву на волю царського величества!

– Кiльки рокiв чула я вiд тебе про сее, i скiльки разiв давав ти обiтницi, а напотiм опять бусурмана до себе на помiч кликав! – сказала с чувством скорби мать.

– Не раз! – сказал Дорошенко. – Говорив я тобi, мати, що дiялось те ради вiри християнськоi i народу благочестивого, щоб вольностi його зберегти.

– Хорошi вольностi придбав ти йому, народовi сьому! – сказала мать. – Загонять православних християн в кримську неволю, як череду, – от славнi вольностi!

– Твое дiло, мати, благословити, а ми вже самi знатимемо, як нам поступовати, – сказал Петро.

– О Господи, Господи, за що ти покарав мене, грiшну, що я породила таку потвару! – вопила старуха. – Проклинатимуть, Петре, тебе многi душi християнськi, i внуки i правнуки на тебе жалiтимуться i плакатимуться. Що ти думаеш? Чи ти над собою Страшного суда Божого не чаеш?

– От i пiшла, i пiшла мати прежнiй молебень правити! – сказал с досадою Петро. – Авжеж, не вернеться те, що пройшло! Батько Богдан Хмельницький недурно казав: при сухому деревi i живе запалюеться!

– Се треба занехати, – отозвался Павло Яненко, тесть Петров, – не про те рiч: чи добре, чи недобре ми перше учиняли. Вiн каеться. Вiн, свахо, у тебе благословенiя прохае на добро, так що вже його колишнiм дорiкати!

– Схаменулись ви, да чи не пiзно! – сказала старуха. – Що то цар тобi тепер скаже? Скiльки рокiв його дурили! На Сибiр тебе зашле. Туди б тобi i слiд, аби мого бiдного, коханого Гриця вернули!

– Ти, свахо, за Грицем зажурилась; Гриця тобi жалко, бо Гриця при тобi немае, – сказал Яненко. – А коли б Гриць повернувся, а замiсть Гриця Петра заковали в залiза, то б i за Петром убивалась ти, як за Грицем тепер убиваешся. Хiба Гриць того не робив, що Петро? А вже ми всi одним миром помированi! Всi погрiшили проти царя православного i проти усього миру християнського. І я з вами теж. Ударимо ж самi себе у груди i покаемось. Може, милосердий цар простить!

– Здаеться, уже часу не маеш! – сказал сын Яненка. – Мотовило, що посланий був до салтана, попався барабашцям у неволю, i лист гетьманський у його взяли. Знають уже, що посилали-сьмо знову звати кримцiв. Сього нам не пробачать. Тепер якраз, як говорить стара, на Сибiр гетьмана зашлють.

– А який чорт нагадав того Мотовила посилати, коли не ти, Яцько, з своiми приятелями? – говорил с чувством огорчения Яненко. – Я казав: не треба, i гетьман не хотiв, так ви його збили з путi!

– Недобре зробили, що Мотовила послали, – произнес Петро, – а ще гiрше нам те, що Мотовило попався. Тiльки тепер менi Полуботок пише, коли я не стану бариться i вийду до iх зараз, то вони Мотовила випустять i про лист наш, до салтана писаний, московському гетьмановi не об’являть.

– Потурай! – сказал Яненченко. – Тiльки вийдеш, так усiх нас у кайдани заб’ють да у Москву зашлють.

– Обiцяе Полуботок i лист наш до нас вернути, – сказал Петро. – Ось читай, що вони написали нам.

– Одначе не прислали! – возразил Яненченко.

– Пришлють, – сказал, с решимостью выступивши, Вуехович. – Присягаюсь на тiм, що пришлють i гетьмановi московському не скажуть. Люди нашi.

– А ти почiм знаеш? – сказал Яненченко. – Хiба вже з ними змовився: соболiв московських захотiв!

– Ти мене, Якове, соболями не урiкай, – сказал с видом достоинства Вуехович. – Молодий ти ще, щоб менi таке завдавати. Я над твого батька старший лiтами, а не те що над тебе, хлопця!

– Мiй писар вiрний менi чоловiк, – сказал Петро. – Я не дозволю на його порiкати.

– Не дозволиш, то й добре йому, – возразил Яненченко. – На те гетьман еси. І про Мазепу казав ти колись, що вiрний тобi. А Мазепа тепер перший чоловiк у гетьмана-поповича став.

– А що ж робити, коли так склалось, – произнес Петро. – І Мазепу не виновачу я. Не класти було йому шиi пiд обух. Я б i сам так зробив, як Мазепа, якби на його мiсцi був. Тi полковники, що вiд мене вiдцурались, бiльш виноватi. А всьому початок положив зять Лизогуб, що перший з них пiдлизався. Тi всi гiрш менi зашкодили, нiж Мазепа. Да я тепер нiкого не виновачу, бо iм нiчого було бiльш робити. Бачили вони заздалегiдь, що з сього усього нiчого не виникне, окромя лиха. Я один винен, що не послухав iх доброi ради i на бусурманiв понадiявся!

– Мазепа менi великий приятель був, – сказал Вуехович. – І тепер, сподiваюсь, таким зостався. Пошлемо до Самойловича посланцiв, а я лист до Мазепи напишу i прохатиму, щоб за нас заступився перед гетьманом. А Мазепа у Самойловича велику силу мае. Да вiн такий розумний, що i з Москвою знатиме, як повестись. Вiн усе поробить нам як слiд i улагодить.

– Так, так! – говорил Яненченко.

– Се такий шельмованець, що кого схоче поведе i проведе i в провалля заведе. Вiн пiдлестився до нашого гетьмана, а як побачив, що сонце йому вже не так свiтить, як перше свiтило, так зараз iзрадив свого добродiя, тепер пiдлестився до поповича, а коли прийде час, i того зрадить. Отакий-то ваш Мазепа.

– Кого ж пошлемо у посланцях до Самойловича? – спрашивал Петро.

– Мене, пане гетьмане, посилай! – отозвался Кондрат Тарасенко, племянник старой Дорошенчихи, быстроглазый, черноволосый молодец, вскочив со своего места.

– Добре! – сказал гетман. – Ти, козаче, не дурень еси i на рiчi мастак. А другого кого ж пошлемо? Другий нехай iде сам Вуехович, коли вiн сподiваеться урештовать усе через Мазепу, свого давнього приятеля. Я прийду до Самойловича i до Ромодана, нехай тiльки перед вами вони заприсягнуться, що менi нiчого не буде, i всiх наших зоставлять на своiх прежнiх мешканнях жити, i всi моi вини, що я проти царя учинив, простяться i на пришлий час не споминатимуться. А я заприсягну не втручатись у жаднi козацькi справи i стану жити вцале приватною особою. Ви з Тарасенком дайте за мене таку обiтницю, а вiд них привезiть менi в листу таку, як я кажу i бажаю.

– Не повiрять вони сьому, – сказал судья Уласенко, – скажуть: не перший раз обiцялись, а не виконали своiх обiцянок.

– Що ж нам дiяти? – сказал Дорошенко. – Бач, Воронiвка, Черкаси, навiть Жаботин i Медведiвка – усi вiдчахнулись од моеi владзи. Уже тiльки чигиринцi да охоче вiйсько тримаються ще за мене, да й тi незабаром одiйдуть, бо вже охотникам показав дорогу Мовчан. Нехай так робиться, як Вуехович казав. Благослови, мати!

– Як до царя подаваться, так тодi матчиного благословення треба, а як з бусурманами водитись, так тодi матчиноi ради не слухаеш. Іншi порадники есть на те! – говорила с выражением горечи и озлобления старуха.

– Хiба я, мати, не прохав твого благословення, як турка пiд Каменець звав i як Мазепу посилав? – говорил с выражением укора Дорошенко.

– Не благословляла я тебе. Перший раз що мое благословення чи неблагословення варто було, коли найперший владика митрополит благословив тебе на приязнь iз турком. А в другий раз я не те що не благословила тебе, а ще кляла, а ти так розлютовавсь, що аж руками на мене замiрявся i замкнув мене, нiби яку злодiюку!

– Мати! – жалобно произнес Дорошенко. – Аже ж я каявся перед тобою i вiк свiй каятимусь. Сам Бог прощае покутуючих грiшникiв.

– Тiльки не таких, що, як собака, на блюваки своi обертаються, як кажуть святi отцi. Твоя покута – шкiлювання з Бога, а не щира покута, – говорила старуха, более и более раздражаясь.

– Пiшла, пiшла, стара! – с досадою вскрикнул Дорошенко.

– Еге! – продолжала раздраженная старуха. – Стара вона стала, тая, що тебе породила i вигодувала! Розум через старощi утратила. Що ж? Молодоi слухай! Що вона тобi в гречку скаче – се нiчого. Було Хомi, буде ще й тобi!

– Ти, стара, на кого се натякаеш? – обозвалась жена Петрова, все время сидевшая молчаливо и как бы дремавшая после порядочного, как видно было, излияния в себя винного пития. – Нiчого мене iсти i попрiкати! Який зо мною грiх не стався, я його спокутовала не за один рiк!

– Спокутовала! – возразила старуха со злобным смехом. – 3 черницями, а може, i з ченцями розпилась. Бач, i тепер очi залитi.

– Через кого я така стала, як не через тебе, стара! – говорила, порываясь с места, Петрова жена. – Все через тебе!

Як я замiж вийшла за твого сина, так з першого дня як почала ти мене клювати да гризти да чоловiковi на мене наговорювати, аж поки не засадили мене в монастир. А тепер досадно тобi, що опять мене взяли до себе жити.

– Прiсько, буде! – грозно заметил ей отец ее, Павло Яненко.

– Прiсько, годi тобi! Утихомирся, – таким же тоном проговорил ей Петро.

– Чого там «буде та годi»! – говорила раздражившаяся Приська. – Чого ви на мене гуртом нападаетесь? Самi у грiх увели та й гризете!

– Як ми тебе у грiх увели? – повышая голос, говорила старуха. – Хiба з нас хто направив тебе… Пам’ятаеш, як тебе уловили з молодцем та написали твому чоловiковi. О негiдниця! Сама ти в грiх ускочила, не боячись Бога i людей не стидячись.

– Хто мене у грiх увiв, питаете ви? – говорила Приська. – Батько, рiдний батько, що оддав мене силомiць за нелюбого. От хто мене у грiх увiв спочатку. Я не хотiла йти за Петра, а мене гвалтом узяли i повезли у церкву вiнчатись. Петро знав, кого брав. Хiба вiн кохав мене? Якби я не Хмельницького роду була, то вiн би i не здумав мене брати, а якби взяв, то давно б мене зарубав.

– І давно було б треба! – с гневом сказал Петро. – Зробить би з тобою, як зробив Богдан з своею другою жiнкою! Ми ж, бач, з батьком твоiм посадили тебе в монастир, щоб ти одумалась i спокутовала. Ти ж, бачу, все ж така ж, яка й була.

– Атож! Олii з мене не виб’ете. І до смертi буду все така, – говорила крикливим голосом все более и более раздражавшаяся Приська. – У гречку скакала та ще скакатиму. От що! Ось поiдь, Петре, вiдсiля мiсяцiв на два або на три. Побачиш тодi, чого я тут нароблю!

– Цить, навiжена! – крикнул на нее Петро. – Хiба схотiлось знову пiд чорний каптур? Добре, мабуть, випила!

– А що ж? – говорила с жаром Приська. – Випила! Тобi можна, а менi так нi! Ти, гетьман, позавчора накликав музики та пiшов по шинках танцювати, а я, гетьманша, зберу жiнок та козакiв i пiду по улицi. Отак! – При этом она сделала круговорот своим телом. – Що менi зробиш? – продолжала она, доходя до исступления. – В монастир засадиш? Садовй! Зарiжеш, може? Рiж! Я тебе не любила, не люблю i нiколи не любитиму!

– Нехай тобi лихо! – сказал Дорошенко. – Хiба я тебе люблю? Держу тебе того ради, що дочка мала есть. Да i те: яка ти нi еси, а все ж таки ти менi жiнка вiнчана. Тим i держу, хоч не хочу.

– І держиш, i держатимеш, мiй голубе! Хоч хочеш, хоч не хочеш; взяв, так i терпи всi моi вибрики! – говорила, заливаясь ироническим смехом, Приська.

– Дочко! угомонись! – наставительно говорил ей отец.

– Не гримай на мене, батечку! – отвечала ему Приська. – Навiщо оддав мене за нелюба, а не за того, хто був менi милий!

– Чорт тебе знав, хто у тебе милий був! – заметил Дорошенко.

– Нема вже його, нема! – говорила Приська. – Тепер кого наги?баю на дорозi да сподобаю, той менi й милий. Багато милих буде! Що день, то один милий, а на другий день – iнший милий. От яка я. Петро се добре зна.

Мать соскочила с места и закричала:

– Петре, сину, забий iй рот, щоб не верзла такого. Боже! Якого сорому довелось наслухатись вiд невiстки!

– Прiсько! – закричал, топнувши ногою, Петро, – не роздратуй мене. Не вдержусь, битиму!

– А я тобi дам дулю пiд нiс, – сказала Дорошенчиха. – Ось глянь, яка дуля! На! Покуштуй, мiй голубе.

– Дочко! – громко крикнул отец, бросившись на дочь.

– Прiсько! – крикнул Дорошенко и схватил ее за руку.

Приська посмотрела на него с видом, вызывающим к себе сожаление.

– Прiсько! – продолжал Дорошенко. – Йди собi в свою комiрку та виспись. Бо ти, бачу, вже чимало випила. Хто се iй горiлки принiс?

– Сама узяла у тебе в шкапчику. Найшла та й напилась, – сказала Приська.

– Йди, йди! – говорил Дорошенко, улыбаясь и стараясь показать, как будто все обращает в шутку. – Йди, серце, коханко!

Приська пошла в двери, подскакивая и припевая:

I бив мене муж, волочив мене муж,
Ой бив i рублем, ще й качалкою,
А i к свiту назвав ще й коханкою!

Она скрылась.

– Нехай iде собi та виспиться, – сказал Петро. – Лихо з такою малоумною жiнкою! А подумаеш: чим винна вона, що iй Бог розуму не дав! От тепер, здихавшись ii, почнемо знову про дiло наше!

– Зятю! – говорил Яненко. – Сi москалi далебi не такi страшнi i лютi, якими тут у нас здаються. Я пригледiвсь до них, як був у Москвi. Прийняли мене ласкаво, до самого царя водили до руки… І церкви у iх такi ж, як у нас, християнськi, тiльки багатше i краще наших. З Москвою в братерствi жити нам згоднiше, нiж з бусурманами. Бо вже ми досвiдчили, що то есть побратимство з кримцями i з турком. Що нам бусурмани вчинили? Тiльки Украйну спустошили! Яких не побили, тi повтiкали. Куди нам тепер подiтись? Не шукать милостi у тих же бусурман, да й те, бач: ми вже прохали, так не дають бiльш, тiльки нас манять. Один раз помогли, у ляхiв собi Подолля забрали, та й годi. Уже ж не до ляхiв нам тулитись.

– А чому ж не до ляхiв? – сказал Шульга, полковник охочих казаков. – Отепер би з ними краще було поеднатись. Якби вони побачили, що ми тепер лепше до них, як до Москви, привертаемось, то б iм прийшлось дуже по душi.

– iм би, може, прийшлось по душi, та нам не по нашiй шкурi! – сказал Дорошенко. – Нi, Шульго! Сього вже удруге i втрете не повторяй. Нiколи, поки свiт сонця, козак з ляхом не зiйдуться.

– Сто чортiв iх батьковi i матерi, тим ляхам-бiсам! – воскликнул обозный Бережецкий. – Тiльки моя така щира думка, що, вiдцуравшись вiд ляхiв, не приставати до Москви, на ii пiдмову не пiддаватись, а славне вiйсько Запорозьке низовее – от наша надiя! О, якби ми тримались всi вкупi: не те, що ляхи, – i москалi не побороли б нашоi козацькоi сили.

– Добра твоя рiч, – сказал судья Уласенко, – тiльки якби рокiв хоч десять попереду була проказана. Бо вже тепер Украiна через нутрянi своi розрухи нi на вiщо звелася.

– Ми з вiйськом низовим еднали-сьмо, – сказал Дорошенко. – І перед кошовим присягу царевi виконали. Так Москва тiеi присяги не поважае, i бояре ii не хочуть, кажуть, щоб виконали ми присягу перед Самойловичем i перед Ромоданом, а не iнак. Що робити! Не хотiлось нам коритись перед поповичем, да нiчого не вдiем. Не поповичевi поклонимось, а царевi, що його наставив i посилае. Учиню так, як цар велить, а опiсля не маю кновать нiчого. Житиму в приватi тихо-мирно. Що там робитиметься – менi все байдуже! Нехай тiльки мене вже не займають i всю родню мою, i при нашiй худобi нас нехай зоставлять. З нас i буде! І поповичевi годитиму. Що захочуть, нехай витворяють надо мною: сiлькiсь! Все терпiтиму! Багато я погордував над людьми на своему вiку. Покаятись при кiнцi вiку хочу. Аже кажеться: в терпiннi стяжите вашi душi! Мати, благослови!

– Аби тiльки за першi злi учинки не взявся, – сказала старуха. – А на добрi я благословляю.

Мать со слезами на глазах встала со своего места, сняла со стены висевший образ Спасителя в терновом венце и, осенив им склонившего перед нею голову сына, произнесла:

– Сину мiй любий, сину первородний! За все, чим проти мене погрiшив еси, я тебе прощаю i благословляю на життя нове. Пошли тобi, Господи, здоров’я i щастя!

После этой семейной сцены Дорошенко велел позвать привезшего Полуботков «лист» посланца. Привели Молявку.

– Скажи менi правду, козаче, да тiльки щиру правду, як перед Богом. Не вiдбрiхуйся, – говорил ему Дорошенко. – А я тобi даю справедливе слово гетьманське: не буде тобi нiчого злого. Ти пiймав мого Мотовилу? Не бiйсь, кажи просто.

– Я, пане гетьмане! – отвечал Молявка.

– Я так i думав, – сказал Дорошенко. – Бо за вiщось велике тебе зразу так пiднесли, що з простого рядовика хоружим сотенним учинили. Як же ти його пiймав? Чи дав тобi хто про його заранi звiстку?

– Вийшовши з Чигирина, угледiв я, що якийсь бiдолашний старець вилiза крадькома з города. Пiдзорно менi те здалось. Я догнав його. Подаровав спершу йому свое одiння i сап’янцi, а у його взяти хотiв, що на йому було. Вiн не дався. Тодi я догадався, що тут щось е, позвав козакiв, роззули його, i я з личакiв вийняв лист.

– Кажи правду, – заговорил Дорошенко. – Мотовила не посилано до московського гетьмана?

– Нi. Сидить у Борковського за сторожею, – сказал Молявка.

– І листа мого не посилано до московського стану? – спрашивал Дорошенко.

– І листа не посилано, – отвечал Молявка.

– Я, – сказал Дорошенко, – пошлю Вуеховича i Тарасенка до обозу пана Самойловича i Ромодана: нехай умову пiдпишуть i присягнуть обопiльно. Тодi я до iх приiду гетьманство свое здавати. А тим часом, поки моi вернуться, ти зостанешся аманатом. А Полуботок нехай мого Мотовила пришле до мене i лист той мiй, що перейнято. Я тодi разом з тобою до iх виiду!




VIII


В казацком стане в шатре наказного гетмана Полуботка собрались все пришедшие под Чигирин полковники. Перед этим собранием, сидевшим за столом, стояли Дорошенковы посланцы Вуехович и Тарасенко. Они объясняли полковникам, что отправка Мотовила учинена была Яненченком мимо воли и ведома гетмана, уверяли, что с Яненченком в соумышлении немного неопытной молодежи, которая сама не знает, что делает, а большинство чигиринцев заодно с гетманом стоит твердо на том, чтобы искренне, без обмана покориться. Вуехович умолял полковников поступить в этом случае по-товарищески, не сообщать о перехваченном «листе» Косагову, простить неразумную молодежь и не думать, чтоб Дорошенко участвовал в таком коварном замысле, а Дорошенку отослать и Мотовила, и взятый у него в лаптях «лист». Тогда Дорошенко немедленно приедет к ним в стан. Полуботок отвечал, что все сделается так, как желает Дорошенко, только пусть Дорошенко немедленно после отправки к нему Мотовила, с «листом» приезжает в московский стан на речку Янчарку и там пред всеми положит свои клейноды, а потом поедет в главный обоз к Ромодановскому и Самойловичу. Полковники тотчас приказали возвратить Дорошенку «лист» перехваченный и препроводить Мотовила в Чигирин, а Вуеховича и Тарасенка отправили к Косагову, от которого те уехали в главный обоз к Самойловичу и Ромодановскому.

Между тем новый хоружий черниговской полковой сотни сидел в доме Вуеховича, которого мать, по приказанию сына, угощала со всевозможным хлебосольством. К концу дня сказали Молявке, что его зовет гетман. Он вышел за ворота двора Вуеховича, но там ожидали его Яненченко и приятель последнего, бывший медведовский сотник Губарь.

Яненченко сказал Молявке:

– Ти пiймав Мотовила?

– Я, – ответил Молявка. – Я вже повiдав самому ясновельможному.

– Чи ти козак правдивий, чи, може, московський шпиг? – спрашивали его.

– Я – козак правдивий! – отвечал Молявка.

– Так слухай, – сказал Яненченко, – не всi у нас такi ледащi, як наш гетьман, що старого бабського черевика не варт. Не над козаками йому гетьмановати, а свинi пасти. Без Дорошенка знайдемо собi iншого гетьмана. Чутка у нас права, що турський цар, довiдавшись про Дорошенкову зраду, нарiк гетьманом сина славноi пам’ятi Богдана Хмельницького Юрася, пожаловав його князем Малоросiйськоi Украiни, i велiв одягнуть його у каптан i берет йому дати. Ми до його пристанем, коли з’явиться з турським незвитяжоним вiйськом. Людей хоробрих, розумних i сталих нам треба. Вiдпокутуй вину свою, що вхопив нашого чоловiка в неволю. Приставай до нас. Зоставайся з нами, вiдступись од московського царя i присягни служить Богданову сину. А коли не захочеш так учинити – свiту божого бiльш не побачиш! Тут зараз тебе i смерть постигне.

– Не те, що до вас пристану, – отвечал Молявка, – а намагаюсь наших полчан чернiговських i других, як прилучиться, вiдвернуть од регiменту Самойловичевого.

– А брешеш, сучий сину! – сказал Губарь. – 3 ляку за свою душу нам се ти кажеш! Вiдкiля се воно так сталось, що позавчора, слугуючи вiрно гетьмановi-поповичевi, ти полонив нашого чоловiка, а сьогоднi вже едноi думки з нами став. Брехня, брехня, не пiддуриш нас! Думаеш як-небудь вишмигнуть вiд нас, а потiм доведеш про нас!

– Нi, панове, – отвечал Молявка, – не хочу вас пiддурювать, з щирого серця вам кажу. Хiба, ви думаете, у нас на лiвому боцi забули про батька нашого Богдана? Хiба тодi про його забудуть, як уже нi одного козака там не зостанеться! Поки свiт сонця – пам’ятатимуть i згадуватимуть його, i синовi його слуговати радi будуть мало не всi. У нас якби просто ректи: отступiться од царя да приставайте до турка або до ляха, то правда – мало б знайшлось охiтних. Або так сказати: вiдречiться од регiменту Самойловичевого, нехай буде вашим гетьманом Дорошенко, або Ханенко, або хто iнший, хоч би хто з ваших мостей, то ледве би на те пристало багато. А Хмельницького iмено – велике то слово! Тим i я, панове, як тiльки сказали ви, що турецький цар наставляе Хмельниченка не тiльки що гетьманом, а ще князем, зараз бог зна як зрадiв i з першого слова сказав, що хочу йому вiрно слуговати! У нас, панове, давно така гадка мiж народом ходить, що коли-небудь прийде Юрко Хмельниченко вiдбирати свою батькiвщину, i тодi всi до його пристануть, i вся Украйна поеднаеться, i не буде над нами нiякого чужого пановання, нi московського, нi лядського, а свое власне буде, i усiм лихам кiнець прийде, i щастя Бог дасть людям своiм.

– Якби ми про Хмельниченка тобi не сказали, то б таки ти усе згодився мальованим способом на всяку нашу думку, аби тiльки вiд нас вирваться. Бо ми тобi сказали, що смерть постигне тебе, коли не згодишся, – заметил Губарь.

– Ми тебе тiльки так дражнимо, а ми тебе зараз поведем та розкажемо тебе розстрiляти як московського шпига.

– Не злякався я, бо на те я козак, – говорил Молявка. – Чи можна козаковi смертi боятись? На тiм козацьке життя стоiть, що видюща смерть у його на кожнiм кроку. Не вiрите менi – ведiть розстрiляйте. Коли-небудь умирати треба. Хоч десять лiт, хоч двадцять – а все-таки коли-небудь смерть прийде. Вiчно не житиму. Розстрiляйте мене, коли не вiрите, а я вам правду сказав: як ви мене питали, так я вам i казав, як думаю. Я перед вами на святiм хрестi i на Євангелii присягнусь, що вiрно слугуватиму Богданову синовi. А не вiрите, розстрiляйте мене.

– Губарю! – сказал Яненченко, – поклич Остаматенка. Нехай перед нами трьома присягу виконае. Люди нам потрiбнi.

Губарь быстро побежал. Молявка стоял молча в раздумье, ожидая своей судьбы.

Яненченко первый прервал молчание и начал бранить Дорошенка. Молявка только слушал. Скоро воротился Губарь с новым лицом, в котором Молявка узнал того самого канцеляриста, который в первый приход в Чигирин сообщил ему, по приказанию Вуеховича, о Мотовиле. Молявка тотчас смекнул, что у этих господ, от которых теперь зависела его участь, что-то между собою не ладно и один под другим роет яму.

– Сей козак до нашоi думки пристае i хоче нам в пригодi стати, – сказал Яненченко. Затем он рассказал предложение подговаривать левобережных казаков в пользу Хмельниченка. – Чи приймати його до нашого гурту, чи, може, розстрiляти як московського шпига? Як думаете, пане Остапе? – спрашивал он далее.

– Я так думаю, що приймати його до гурту. Нам людей треба, – отвечал новоприбывший.

– А Дорошенко, скурвий син, нехай вiеться iк дiдьку! – начал снова Яненченко. – Нехай покуштуе московського кнута, як Демко Многогрiшний, що одiбрав добру нагороду за свою вiрную службу царевi.

– Хiба один тiльки Демко! – заметил Молявка. – А Яким Сомко, а Васюта Золотаренко, а Оника Силич? А Мефодiй архирей? Уже хто Москви прихильнiшим був, як той архирей. А як йому за те Москва оддячила! Що казати? Мало хiба нашого люду запропастила проклятуща Москва! У нас така чутка досi ходить, що i самого батька Богдана Москва завчасу з свiта бiлого звела: отрути, кажуть, йому поддали за те, що боярам не хотiв годити. Московський цар тiльки що зоветься i пишеться самодержець, а править не вiн. Всiм заправляють i роблять, що хочуть, бояре, а цар тiльки спить да iсть i п’е всласть.

– Правду говориш, товаришу! – сказал одобрительным голосом Яненченко. – Ходiм же у церкву, там заприсягнешся. У нас есть i пiп такий, що з нами единоi згоди.

Заговор о приглашении Юраска Хмельницкого уже зрел в Чигирине, хотя и не слишком еще распространился. Соумышленников у Яненченка было, может, каких-нибудь десятка три. В числе их был один из Чигиринских священников. Это был прежде казак-запорожец, учился он когда-то в бурсе, а потом воевал несколько лет с запорожцами по степям и рекам; за какое-то преступление в коше хотели было его заколотить палками; он впору убежал из Сечи, явился к митрополиту Тукальскому и просил посвятить его в попы. Случаи были в те времена не редкие, что казаки, прежде отличавшиеся достоинствами войсковых людей своего века, поступали в духовное звание. Митрополит посвятил и этого казака и назначил вторым священником при одной из Чигиринских церквей. Его-то сманил на свою сторону Яненченко. Все четверо пришли к этому попу и просили привести к присяге новобранца. Поп вышел из своего дома; он, остерегаясь, чтоб не заметил и не узнал о происходящем главный священник того храма, где этот поп числился только вторым, провел казаков в церковь, приказавши им идти не вместе, а врозь. Когда сошлись в церкви, Молявка перед крестом и Евангелием произнес присягу со слов Яненченка и в этой присяге давал пред лицом вездесущего Бога обещание отступиться от московского царя и служить верою и правдою Георгию Гедеону Венжику Хмельницкому, гетману и князю Малороссийской Украины.

Между тем привезли к Дорошенке Мотовила с перехваченным «листом» и вместе с тем письмо от Полуботка: наказной гетман приглашал Дорошенка нимало не медля ехать по своему обещанию в стан. Уже было поздно.

– Завтра вранцi поiду, – отвечал Дорошенко.

Настало утро. Когда обвиднело, Дорошенко приказал во всех Чигиринских церквях благовестить на сбор народа и приказал позвать к себе Молявку, который, после данной им присяги на верность князю Малороссийской Украины, радовался, что избежал опасности, и ласкал себя сладкими грезами о предстоявшей возможности новыми услугами царю приобресть еще повышение по службе. Явился он к Дорошенку по зову гетмана. У крыльца его дома уже стояла оседланная и подведенная гетману лошадь.

– Тепер ти вiльний! – сказал ему Дорошенко. – Поiдемо разом зо мною до вашого табору!

Вышедши из дома, Дорошенко сел верхом на подведенного ему коня и выехал со двора. На крыльце стояла его семья. Старшины были уже на улице, дожидаясь там гетмана. Весь город уже обегали сердюки, скликая народ на раду. И близ гетманского дома набралась такая толпа, что Дорошенку не без труда можно было проехать, чтоб стать на таком месте, откуда бы долетавшая речь его могла быть удобно слышана на далекое расстояние.

Сидел Дорошенко верхом на сером породистом арабском коне, подаренном ему когда-то великим турецким визирем, и громогласно говорил:

– Православнi християне! Добрий народе украiно-малоросiйський! Приходить нам наш останнiй час! Не можна уже нам стояти за свою вольность. Самi вiдаете, скiльки лiт стояв я за неi i чого не робив: i туркiв, i татар закликав, але бусурмане, iм’я наше християнське ненавидячи, нещиро нам давали помiч, думаючи об тiм едине, як би наш край у вiчну неволю пiд себе загорнути. Куди не повернемось, усюди нам боляче i гаряче. Украiна сьогобочна спустiла. Народ, який зоставсь не побитий вiд чужого меча, розбiгся, покинувши батькiвськi оселi. Нi з ким стояти. Зосталось просить милостi i ласки у бiлого православного царя. Вiдомо то усiм, що моя думка була здавна така, що нема нам лiпшоi долi, як зоставатися пiд високою рукою царського пресвiтлого величества, единого православного монархи на свiтi. Тiльки тому перешкодою було те, що православний цар не приймав нас, а розказовав нам, щоб ми покорнi були ляхам. А ми пiд ляхами буть не хотiли, i згодиться з ними нам нiяк не можна було, бо ляхи велце зрадливi люде i на змовi своiй не стоять. До того ж старшина наша не вся змовлялась на тiм, щоб одностайно царевi слуговать i покiрними буть, боячись за своi вольностi. Торiк, як самi знаете, присягали ми на вiру православному царевi перед кошовим запорозьким Сiрком, але царському пресвiтлому величеству тая наша присяга не приймовна, i тепер посилае православний цар свою вiйськову силу, щоб ми присягли перед гетьманом Іваном Самойловичем i царським боярином князем Григорiем Ромодановським i перед ними з себе гетьманство свое зложили. Биться нам не годиться, да i нi з ким до бою стати. Покладаймось цале на ласку царського пресвiтлого величества з тим едине варунком, щоб нас при нашiм бiдолашнiм житii i при нашiй щуплiй худобi зоставили. Така моя думка, панове громадо!

– Згода, згода! – раздалось множество голосов.

– Нема згоди! – раздался в толпе один резкий голос, а за ним голосов двадцать, как эхо, повторили: – Нема згоди!

– Хто кричить «нема згоди», нехай вийде i скаже: що ж нам дiяти i куди обернутись? – сказал Дорошенко.

– Пiд турком леш буде! – закричал кто-то.

– А чому до ляхiв не послати? – раздался голос Шульги.

– К чортовому батьковi ляхiв! – крикнул брацлавский полковник Булюбаш. – Хто ще скаже, щоб нам коритись ляхам, того ми каменюками поб’емо!

– Ляхи нашi прирожденнi вороги! – кричали другие.

– Краще чортовi коритись, нiж ляховi! – повторяли иные. – Нема з ляхами згоди й довiку, до суду не буде!

– Я бачу, – сказал Дорошенко, – що все велике множество чигиринського люду хоче покоритися волi православного монархи, царського пресвiтлого величества. Так я поiду до гетьмана Самойловича, поклонюсь йому i здам свое гетьманство, випрохавши тiльки, щоб вас з осель ваших гвалтом не виводили. А сам куди розкажуть менi iхать, туди й поiду. Простiть мене, братiя, аще в чiм яко чоловiк прогрiшився проти вас всiх в ббець i проти кожного особно; i я всiх тих прощаю, аще хто проти мене зло мислив!

– Нехай Бог тебе покривае своiми святими крилами! – провозгласила толпа.

Священники в ризах вышли со крестами в руках. Понесли вперед Евангелия, образа, хоругви. Дорошенко сошел со своего коня и сел в поданную колясу. Многие видели, что у него на глазах сверкали выступившие слезы.

Коляса Дорошенка медленно ехала за крестным ходом. Позади колясы и по бокам ее ехало, шло и бежало множество народа обоего пола: те следовали верхом, другие – в повозках, большая часть – пешком. Были тут седовласые старцы, были и недорослые хлопцы. Под звуки колоколов шествие это вышло из ворот города и потянулось к югу. При переезде через казацкий стан караульные окликали шествие. Был ответ: гетман Петр Дорошенко едет в войско царского величества сдавать свое гетманство! Дорога, окаймляясь рядами курганов, памятников глубокой старины, которых такое множество вокруг Чигирина, привела в яр, посреди которого протекала речка Янчарка. По берегу ее белели полотняные шатры великорусского отряда. Перед шатром предводителя Григория Ивановича Косагова стоял стол, на котором лежали крест и Евангелие. Косагов уже дожидался Дорошенка, стоял в малиновом кафтане, расшитом золотными травами, с козырем, украшенным жемчугом; на голове у него была остроконечная, подбитая соболем шапка. Около Косагова стояли великорусские начальные люди и малороссийские полковники, присланные к Чигирину. Крестный ход уже достиг своей цели; хоругви и образа блистали под лучами яркого солнца.

Подъехала наконец к шатру коляса гетмана.

Дорошенко сошел на землю. За ним вынесли из этой колясы бунчук и булаву во влагалищах; бунчук поставили близ стола, булаву положили на столе.

Дорошенко, приблизясь к Косагову, поклонился, прикоснувшись пальцами до земли, и сказал:

– Стольник великого государя Григорий Иванович! По воле великого государя моего царя и великого князя Федора Алексеевича, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца, приехал я поновить пред тобою присягу на верность царскому пресветлому величеству, которую дал прежде перед кошевым запорожским Иваном Сирком и донским атаманом Фролом Минаевым.

Косагов сказал ему:

– Гетман Петр Дорофеевич! То учинил ты зело добре. Великий государь тебя за то жалует и приказывает похвалять и спросить тебя и всех Чигиринских казаков и все посольство о здоровье. Вот крест и Евангелие. Присягни пред ними, что ты поедешь к гетману Ивану Самойловичу и к боярину князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому в обоз под Вороновку сложить свое гетманство и дать присягу на верное и вечное подданство его царскому величеству!

Дорошенко, подошедши к столу, произнес присягу, повторяя слова священника, приехавшего вместе с Косаговым.

После присяги Дорошенко повидался с Полуботком и другими казацкими полковниками и, указывая на Молявку, стоявшего сзади, сказал:

– От ваш атаман, живий i здоровий. Поможи вам, Боже, за те, що обiйшлись як слiд братам i товаришам. Тепер уже все скiнчилось. Воювати мiж собою не будем. Приймiть мене до свого гурту, бiдного вигнанця, не пам’ятайте, що дiялось перед сим. Самi ви люди розумнi, зрозумiете, що я мусив зберiгати, що менi полецано було, а тепер нехай Божа воля станеться.

– Ти, пане, свою справу чинив, а ми свою чинили, – сказал Борковский. – Не пам’ятуй i ти, що ми на тебе войною ходили. Як перед сим щиро вороговали, так тепер, замирившися, станем тебе поважати i кохати як брата i товарища!

– Вернуться моi посланцi, тодi я з вами до головного обозу поiду, – сказал Дорошенко.

Полуботок пригласил Дорошенка в шатер на чарку горилки. Подали Дорошенку налитьiй вином серебряный кубок. Взявши его в руки, он поднял его вверх и провозгласил здоровье гетмана и всего войска Запорожского.

За шатром раздался гул. Послышались крики: «Повернулись! Повернулись!» Дорошенко поставил на стол кубок, еще не успевши допить его, отступил и отвернул полу шатра. Он увидел Вуеховича и Тарасенка, которые вставали из колясы и держали в руках по листу бумаги. Их колясу кругом обступила толпа чигиринцев, прибывших в стан вместе с Дорошенком.

– Що, братцi? – с видом вопроса крикнул к ним Дорошенко, еще не допуская их к себе приблизиться.

– Все як належить! – отвечал Кондрат.

– Дяковать милосердому Боговi! – громко произнес Вуехович. – На все згодились i твою милость якнайскорiш до себе чекають. От листа вiд пана гетьмана i вiд боярина Ромодана… А се, пане, лист до твоеi милостi особистий вiд пана Мазепи, – прибавил Вуехович.

Дорошенко прежде всего схватил в руки письмо от Мазепы, так как его занимало желание укрыть от великорусского начальства последнюю отправку Мотовила к салтану Нуреддину. В этом письме от Мазепы Дорошенко нашел только неясное и короткое уверение, что со стороны гетмана и старшин будет сделано все по желанию Дорошенка, сообщенному Вуеховичем.




IX


Освободившись из Чигирина, Молявка рассказал прежде всего обо всем, что с ним происходило, своему полковнику Борковскому. Немедленно Борковский сообщил об этом наказному, а Полуботок нашел, что принесенные Молявкою известия до того важны, что следует отправить самого этого Молявку к гетману, пусть Молявка сам лично расскажет ясновельможному все, и тогда главные регiментари царских войск могут в пору сообразить, что им делать и какие меры предпринять в ожидании вновь затеваемой смуты. Полуботок приказал составить об этом «лист» к Самойловичу, вручил его Молявке для передачи и приказал последнему, в дополнение к написанному, словесно обстоятельнее изложить все, что найдут нужным узнать от него.

В тот же день отправился Молявка и прибыл в главный обоз под Вороновкою. Его, как посланца от наказного, провели к ставке гетмана. В оное время походы совершались не с такою быстротою и не так налегке, как теперь. Военачальники останавливались с войском иногда надолго и должны были иметь с собою все удобства, какими пользовались в постоянных местах своего пребывания. Об удобствах подначальных и рядовых воинов и даже их продовольствии заботились тогда мало, но зато уже те, которые ими начальствовали, всегда брали с собою всего много. У малороссийского гетмана в походе была и своя походная церковь с духовенством, и своя походная кухня, и буфет, и канцелярия, и прислуга, иногда очень многочисленная. Гетман Самойлович, совершая походы разом с великороссийским боярином, начальствовавшим царскою ратью, посылаемою в Малороссийский край, устраивал пиршества, приглашал на них и своих и великороссийских начальных людей, отправлял в столицу посланцев с вестями, принимал московских и других послов и гонцов, творил на походе суд и расправу со старшиною. При таких обычаях необходимо было брать с собою и возить множество вещей и людей, тем более что при малолюдстве края и при бедности культуры не везде можно было добыть всего, что окажется нужным. Таким образом, где только останавливалось войско на продолжительное время, в обозе возникал вдруг многолюдный и шумный город. Так было и под Вороновкою.

Гетманская ставка была в средине обоза; она состояла из купы шатров, между которыми отличался нарядностью и обширностью шатер самого гетмана Самойловича, разбитый на три части, отделенные одна от другой холщовыми выкрашенными занавесами. Переднее отделение имело вид обширной залы и было установлено полками со множеством серебряной посуды. Посреди стояли столы и при них складные стулья. Туда ввели Молявку. Самойлович находился тогда в другом отделении шатра, в своей спальне, и сидел там на своей походной постели перед столом, на котором лежали бумаги. С ним было двое из особ уже близких к нему, но не занимавших еще старшинских мест: один был Иван Степанович Мазепа, другой – Василий Леонтьевич Кочубей; оба они состояли в неопределенном звании значных войсковых товарищей; все, однако, в войске уже знали, что это самые приближенные к гетману люди. Прочитавши переданный Самойловичу через служителя «лист» Полуботка, привезенный Молявкою, гетман дал этот «лист» прочитать Мазепе и Кочубею, потом велел Мазепе поговорить с тем хоружим, который прислан с «листом».

Впущенный в переднее отделение гетманского шатра, Молявка был поражен множеством серебряной посуды. Ничего подобного не мог он видеть в своей жизни, до сих пор протекавшей в скромной обстановке быта рядовиков, где какая-нибудь полдюжина серебряных чарок да серебряная солонка в шкапчике считались уже признаком бог знает какого довольства. А тут – в поставцах, расставленных во все стороны, горели, как жар, в таком множестве позолоченные и серебряные под чернью роструханы, достаканы, кубки, солоницы, ложки, черенки ножей и вилок, – и все это сработано с вычурами, «штучне», как говорили тогда малороссияне.

Молявка уже приучил себя к почтительности перед высшими лицами и притом слышал от Булавки, что у гетмана Самойловича старшины генеральные сами сесть не решаются, прежде чем он не пригласит, а потому Молявка не смел сесть, хоть и немало стульев там было расставлено. Молявка стоя глазел на посуду, не дерзая подойти к ней поближе. Вот, наконец, развернулась пола занавеса, отделявшего переднее отделение шатра от другого, внутреннего, и из-за нее вышел худощавый, среднего роста человек с чрезвычайно добродушным выражением лица и с осклабляющимися губами, но с проницательными черными глазами. То был Мазепа.

– А де чернiговськоi сотнi хоружий, що привiз вiд Полуботка лист до ясновельможного пана? – спросил он, поводя глазами.

Молявка тотчас подошел к нему и поклонился в пояс.

Мазепа сказал:

– Розкажи менi, серденько козаче, як ти ходив до Дорошенка в Чигирин, що там бачив i що чув. Усе розкажи по ряду; ясновельможний гетьман велiв тебе розпитати.

Молявка принялся рассказывать подробно о всех своих приключениях, и когда пришлось говорить о собственных подвигах, Мазепа телодвижениями показывал ему одобрение. Но Молявка и на этот раз, как при передаче того же Борковскому, не сказал Мазепе, что насчет Мотовила предупредили его заранее в Чигирине. Мазепа, вглядываясь ему пристально в глаза, перебил его вопросом:

– А Вуехович тобi нiчого про се не сказав? Вiн не говорив з тобою? Може, вiн коли не сам, то через кого iншого звiстив тебе?

Не решился Молявка отрицать этого, видя, что господин, который его спрашивает, как будто еще и не слыша его слов, читает, что у него на уме. Он сказал, что было именно так.

– А не знаеш, як зовуть того, що тебе звiстив? – спрашивал Мазепа.

– Його зовуть Остаматенко. Я узнав про те опiсля, як мене Яненченко пiдмовляв; тодi й сей був з Яненченком, – сказал Молявка.

– Кажи дальш, – сказал Мазепа.

Молявка говорил, как Дорошенко оставил его аманатом.

Мазепа сказал:

– Дорошенковi хотiлось, щоб московськi гетьмани не знали, що вiн хотiв бусурмана знов закликать. Нехай не турбуеться. Хоч нiчого не утаiться од нас перед царським величеством, еднак Дорошенковi з того лиха не буде.

Молявка рассказал, как Яненченко с товарищами принудили его дать присягу на верность Хмельниченку.

– А як же, козаченьку, не стидно було тобi давать мальовану присягу? – сказал тоном укора Мазепа. – Хто ж пiсля сього вiру iматиме i другiй твоiй присязi?

Не допустивши ответа, Мазепа вышел. Молявка стоял, словно кто его холодной водой окатил. Он почувствовал, что Мазепа выворотил ему сразу душу наизнанку и заглянул в нее так глубоко, как он сам ни за что не хотел, чтоб кто-нибудь заглядывал туда.

Мазепа передал гетману все, что слышал от Молявки.

– Я думаю, – сказал гетман, – тепер, як ми вже знаемо, що в Чигиринi складаеться факцiя за Хмельниченка i його навiть чекають з турецькою силою, то уже Дорошенка жодною мiрою не можна зоставляти в Чигиринi. Бо Дорошенко через свою жiнку свiй чоловiк Хмельниченковi. І Павло Яненко, тесть його, i дiти Павловi того ж роду. Як Дорошенко приiде до нас, сказати йому зараз, що по царськiй волi мусить вiн незабаром перебиратись по наш бiк Днiпра. Я йому покажу мешкання. Ти що на се повiдаеш, Іване Степановичу?

– Ясновельможний пане! – сказал Мазепа. – Ти нашого зданя питаеш, нiби шкiлюючи з нас. Бо нам зостаеться тiльки, як дурням, лупать очима i нiби твоiй милостi похлiбствовати. Хоч який справедливий слуговець своiй отчизнi – не здолае тобi власноi ради дати, бо як скаже щиру правду, то правда та мусить походити не вiд його, а вiд тебе, бо скаже те, що ти перш сам вимовиш. Твоя милость завше дасть сам таку мудру резолюцiю, що нам не зостанеться нiчого, як тiльки згодиться з тобою. Бо хоч би ми три днi, п’ять день мiрковали, то не додумались би нi до чого найлiпшого. Якби у царя, великого государя нашого, на Москвi коло його пресвiтлого престола були такi особи мудрi, як наш гетьман, – не дiялось би того, що дiеться часом.

– Я думаю, – продолжал Самойлович, – Дорошенковi дать мешкання в Сосницi, бо то буде недалеко вiд Батурина. А в Сосницi сотником наставити козака такого, щоб можна було на його покластися, щоб вiн за Дорошенком пильно назирав.

– Істинно розумно! – сказал Мазепа. Повторил то же выражение и Кочубей.

– А сотником наставить того хоружого, що привiз нам сей лист, – сказал гетман. – Що ви на се речете, панове?

– Ясновельможний пане! – сказал Кочубей. – Сей хоружий, будучи в Чигиринi, заприсягнувсь Хмельниченковi слуговати. Чи не зрадить вiн i нас, як тепер уже зрадив Хмельниченка, заприсягнувши йому вiру?

– А ти що на се повiдаеш, Іване Степановичу? – спросил Самойлович Мазепу.

– Я, – сказал Мазепа, – своiм малим розумом уважаю так, що нема нiчого мудрiшого, як того хоружого наставить сотником там, де мешкатиме Дорошенко. Видко уже, що то за голова, коли так хитромудро, невеликим коштом i нам корисно справив свое полеценя в Чигиринi. А що пан Кочубей промовив, то з назбит чулоi гордливостi ку добру сполному, але несправедливе. Коли ворог приставить нiж до горла да стане казати: присягайся менi, а то я тебе зарiжу, – то прийдеться хоч кому згодиться з ним i штучне присягнути, а потiм усе те на добро своiм повернути, то буде розумнiш, нiж голову положити i дарма пропасти. Не гани, а шани варт сей козак за свiй поступок.

– І я так думаю, – сказал Самойлович. – Нехай сей хоружий буде сотником в Сосницi. Хто тепер там сотник?

– Стецько Литовчик, – отвечал Кочубей.

– Я тому Литовчику подарую маетку i унiверсальний лист на неi дам. Нехай зостаеться поки значним войськовим товари?шем! А сього сотником наставити. Іване, поклич його до мене, а ти, Василю, дай менi список маеткам до роздавання в Чернiговському полку, – говорил гетман.

Мазепа вышел. Кочубей нашел и подал гетману рукописный перечень имениям, определенным в раздачу. Гетман углубился в него. Между тем Мазепа позвал Молявку, и тот, ступая на цыпочках осторожно и почтительно за Мазепою, вошел в отделение гетманской спальни. Самойлович, не отрывая глаз от списка и не повертывая головы к вошедшему, стал говорить к нему таким тоном, как будто уже целый час с ним ведет беседу:

– Вiдсiля поiдеш у Сосницю. Я тебе туди наставляю сотником. Там житиме Дорошенко. Приглядуй за ним. В обидва ока гляди. Коли що вiд його затiеться недобре, а ти не доглянеш, то не утечеш жорстокого карання i конечного розорення. Але не дражни його нiяк. Доглядай за ним так, щоб вiн не знав i не помiчав, що ти за iм назираеш. Гречне, уштиве i поважливо з ним поводись. Часто одвiдуй його, але так, щоб вiн нi разу тобi не сказав: «Чого ти мене турбуеш?» Ходи до його нiби для услуги йому, пiдмiчуй, в чiм йому потреба, i, не дожидаючись, поки вiн тебе попросить, сам для його все достарчай, а чого сам не здолаеш, про те зараз до мене давай звiсть. Щоб ти знав, коли хто до його в гостi прибуде i коли вiн кого з своiх домових куди посилатиме. Усе щоб ти провiдав i знав. І про все таке менi просто до власних рук моiх гетьманських пиши. Нiкому про се не кажи, що ти за Дорошенком назираеш, тiльки я да ти про себе щоб вiдали. iдь собi з Богом до своеi новоi сотнi. З моеi канцелярii оцей пан (он указал на Кочубея) дасть тобi унiверсальний лист на сотництво за моiм власним пiдписом.

Проговоривши все это, гетман, до того времени все устремлявший глаза в лежащий перед ним список, в первый раз взглянул на того, кому говорил, окинул его взором своим с головы до ног и опять стал рассматривать свои бумаги.

Молявка поклонился низко уже более не глядевшему на него верховному своему начальнику и вышел в большой радости. Слова гетмана о том, чтоб он писал прямо к нему, приятно отдавались у него в ушах. Он понимал, что дозволение сотнику сноситься непосредственно с гетманом, помимо полковничьего уряда, было большое к нему внимание, и он чувствовал, что высоко поднимается на своем служебном поприще.

Мы не станем описывать, как Дорошенко, забравши толпу выборных из чигиринцев и скрывавшихся в Чигирине жителей других правобережных городков, в сопровождении Полуботка и его казаков ездил в обоз под Вороновкою, сложил с себя гетманское достоинство, передал гетману Самойловичу свой бунчук, булаву, знамена, грамоты, полученные прежде от турецкого падишаха, двенадцать пушек, как принес в присутствии царского боярина Ромодановского и гетмана Самойловича присягу на вечное и непоколебимое подданство великому государю, как потом, возвратившись в Чигирин, сдал Самойловичу этот город со всеми боевыми запасами и получил от Самойловича, сообразно царской воле, приказание переехать с семьею на житье на левый берег Днепра, где гетман указал ему местопребывание в Соснице. Все эти важные исторические события не относятся непосредственно к нашему рассказу.




X


Схватившие Ганну Кусивну, обезумевшую от внезапного похищения, притащили ее в дом воеводы, где был устроен чердак в качестве отдельной горницы; там стояла кровать с постелью, несколько скамей и стол. Туда встащили Ганну по крутой узкой лестнице и заперли за нею дверь. Несколько времени не могла Ганна опомниться и прийти в себя: ей все это казалось каким-то страшным сновидением; ей хотелось скорее проснуться.

В горницу, где она была заперта, вошел наконец Тимофей Васильевич Чоглоков. Осклабляясь и приосаниваясь, сел он на скамью и говорил:

– Здорово, красавица, хорошая моя, чудесная, ненаглядная, несравненная! Здорово!

Ганна, не придя еще в себя, стояла перед ним растерянная и смотрела бессмысленными глазами.

– Увидал я вперво тебя в жизни, – продолжал Чоглоков, – и пришлась ты мне по сердцу вот как!

При этом он рукою повел себя по горлу. Ганна продолжала стоять как вкопанная.

– Лучше и краше тебя не видал на свити! – говорил Чоглоков. – Вот ей же богу не видал краше тебя!

Ганна продолжала стоять перед ним, выпучивши глаза.

Воевода продолжал:

– Ты не знаешь девка, кто таков я. Так знай: я тут у вас самый первый человек. Знатнее и выше меня здесь из ваших никого нет. Ваш полковник подошвы моего сапога не стоит, сам ваш гетман мне не под стать. Вот кто я такой! Я от самого царя-батюшки великого государя сюда прислан: я царское око, я царское ухо. Сам великий государь меня знает и жалует. А ты, дурочка-хохлушечка, знаешь ли, что такое наш царь, великий государь? Он все едино, что Бог на небе, так он, царь, на земле со всеми властен сделать, что захочет! А я его ближний человек, воевода над вами! Так я для вашей братии все равно что царь сам. Вот и смекни, девка!

Ганна Кусивна начинала понемногу приходить в себя, но еще не вполне понимала свое положение и не в силах была давать ни ответов, ни вопросов.

– Теперь слыхала, – продолжал свою речь воевода, немного помолчавши, – что я за человек такой? Вот какому человеку полюбилась ты, девка, пуще всех. Таково уж твое счастье, девка. Я хочу, чтоб ты стала моею душенькою, моею лапушкою!

– Я чужая жона! – пробормотала Ганна.

– Какая такая чужая жена? – сказал, захохотавши, воевода. – Что ты, девка, шутки строишь? Нешто жены чужие, замужние бабы ходят с открытою головою, в лентах с косами, как ты?

– Я повiнчаная! – произнесла Ганна.

– Когда? – произнес воевода.

– Сьогодня, – отвечала Ганна.

– Сегодня? – говорил воевода, продолжая хохотать. – Что ты меня дурачишь? Сегодня? Разве я турок или католик, что не знаю своей веры? Какое сегодня время? Теперь пост Петров. В такие дни венчать не положено.

– Я не знаю, – произнесла Ганна. – Владика розрiшив. Нас вiнчали, я повiнчаная!

– Неправда твоя, девка! – сказал Чоглоков. – Того быть не может. У вас все одна вера, как у нас. А коли у вас такие дураки владыки, что в посты венчать позволяют, так твое венчанье не в венчанье, потому что противно закону святому. Ну, коли говоришь, венчалась, так где же твой муж и зачем же ты, повенчавшись с ним, ходишь по-девочьи, с открытыми волосами?

– Мужа мого угнали з козаками в поход, – сказала Ганна, мало-помалу приходя в себя, – а я буду ходить по-дiвоцьки, поки вернеться з походу; тодi весiлля справлять i мене покриють.

– Как это веселье? – спрашивал воевода, не вполне понимая чуждый ему способ выражения. – По-вашему, значит, в церкви венец не всему делу конец! Нужно еще какое-то веселье отправлять! Значит, венчанье свое ты сама за большое дело не почитаешь, коли еще надобно тебе какого-то веселья? Стало быть, на мое выходит, что твое венчанье – не в венчанье. И выходит, девка, что ты затеваешь, будто венчалась. Стало быть, он тебе не муж, а только еще жених. А для такого важного человека, как я, можно всякого вашего жениха побоку.

– Нi, вiн менi не жених, а муж став, як я повiнчалась! Я чужая жона! – говорила Ганна.

– Не муж он тебе, красавица моя, поверь моему слову. Я закон лучше тебя знаю. Можно тебе его послать к херам для такого большого человека, как я, – произнес Чоглоков.

– Нi на кого я не промiняю свого мужа! – сказала решительным голосом Ганна. – Не пiду я на грiх нiзащо на свiтi. Я Бога боюсь. Ти, хто тебе зна, що за чоловiк: говориш, буцiм присланий вiд самого царя. Як же ти, царський чоловiк, таке дiло твориш: чужу жiнку зманюеш? Хiба цар тебе до нас на худе послав? Коли ти вiд царя посланий, так ти нас на добре наставляй, а не на погане!

– Я на доброе дело тебя и наставляю. За кого такого ты замуж выходишь? – спрашивал воевода.

– За того, кого полюбила i за кого отець i мати оддають! – отвечала Ганна.

– Слушай, девка! – говорил воевода. – Я очень богат, денег у меня много-много, и вотчины есть: озолочу!

– Не треба менi твоiх деньог i вотчин! Шукай собi з своiми деньгами й вотчинами iншу, а мене пусти до батенька i до матiнки! – проговорила Ганна и зарыдала.

– Не упрямься, душенька. Слышишь, не упрямься! – сказал воевода и, вставши, хотел обнять ее.

– Геть! – крикнула Ганна не своим голосом. – Лiпше убий мене на сiм мiсцi, а я на грiх з тобою не пiду! Я чесного роду дитина, дiвкою ходивши, дiвоцтва свого не втеряла i, ставши замужем, своеi доброi слави не покаляю!.. Геть! Нехай тобi лихо!

– Что ты говоришь о доброй славе да о грехе! – сказал воевода, более и более воспламеняясь страстью. – Какая тут недобрая слава? Какой тут грех? Ты мне так по сердцу пришлась, что я тебя за себя замуж хочу взять!

– Неправда! Замуж ти мене не вiзьмеш, а тiльки дуриш, хочеш, як би улестить мене. Як таки тобi, такому значному царському чоловiковi, да просту дiвку за себе взяти, да ще не з свого московського роду? А хоч би ти i вправдi се говорив, так сьому статись не можна, бо я вже казала тобi: я чужа жона вiнчана, i замуж iншому не можна мене вже брати!

– А я говорю тебе, что твое венчанье не в венчанье. Не по закону венчать тебя разрешил владыка. Над вашим владыкою есть другой владыка постарше, патриарх. Он твоего венчанья не вменит в венчанье и разрешит тебе выйти за меня замуж!

– Я, – говорила с более смелым и решительным видом Ганна, – вже тобi сказала, що я чужа жона, мене повiнчали. Да хоч би i ваш патрiарха, як ти кажеш, розрiшив, то я би за тебе не пiшла. Люблю я свого Яцька i нi на кого в свiтi його не промiняю.

– А меня, стало быть, не любишь! – сказал воевода с зверской яростью.

Ганна молчала, переминаясь.

Воевода еще раз спросил:

– А меня, стало быть, не любишь? Не хорош я для тебя?

– Не люблю! – сказала смело Ганна. – Як я любитиму такого, що його вперше бачу?

– Я сказал тебе, кто я такой, – промолвил воевода. – Коли не веришь, спроси у кого хочешь: все тебе скажут, что я царский воевода, в Чернигов прислан!

– Да будь ти не те що воевода, будь ти самий найперший, як там у вас зоветься, князь, чи що, хоч самого царя син, – я за тебе не пiду, а грiха творить не стану нi з ким!

– Так-таки не пойдешь за меня? – спрашивал воевода, которого черга лица принимали все более и более зверское выражение.

– Так-таки не пiду! – отвечала Ганна.

– И не любишь меня? – спрашивал дико воевода.

Ганна остановилась ответом. Воевода повторил вопрос.

– А сам знаеш! – отвечала она; потом, разразившись рыданием, бросилась к ногам его и говорила: – Вiдпусти мене, боярине, Христа ради вiдпусти до батенька i до матiнки!

– Ну нет, девка! – сказал воевода. – Не на то я тебя сюда велел привести, чтоб, ничего с тобой не сделавши, да отпустить. У нас говорят: кто бабе спустит, тот баба сам. Хоть плачь, хоть кричи – ничего не пособишь. Тут, окромя меня, никто тебя не услышит. Ты теперь в моих руках и от меня не вырвешься. Коли не хочешь добром, ласкою, так будет по-моему силою!

– Боярину! – вопила Ганна. – Вiдпусти мене! Батечку! Голубчику! Пожалiй мене, сироту бiдну! Я нiкому не скажу, що зо мною дiялось, нi батьковi, нi матерi, нiкому! Вiдпусти! Бог тобi за те нагородить усяким добром. Голубчику! Пошануй! Вiдпусти!

– Нет, девка-красавица! Не отпущу! – говорил воевода. – Больно ты мне приглянулась, к сердцу мне пришлась!

– Пане воеводо! – промолвила Ганна, поднявшись и ставши с выражением собственного достоинства. – У мене есть чоловiк. Вiн узнае i заступиться за мене. Вiн до самого царя дiйде i суд на тебе знайде!

– Ого, девка! – сказал воевода со злобною усмешкою. – Ты еще пугать меня своим казаком! Он до царя самого дойдет! Э! Далеко ему до великого государя, как кулику до Петрова дня! Что твой казак? Наплевать на него! Что он мне сделает? Я царев воевода. Мне больше поверят, чем какому-нибудь хохлачу-казачишке. Не боюсь я его, дурака. Что хочу, то вот с тобой и учиню. Полюбилась ты мне зело, девка! – Он схватил ее поперек стана.

– Я розiб’ю вiкно, кинусь, уб’юсь! На тобi грiх буде! – кричала Ганна.

– Окно узко! Не пролезешь! – сказал воевода…

Ганна барахталась. Напрасно!..

……………………………………………………………………………

Утром другого дня сидел воевода в своем доме. Перед ним стоял холоп его Васька, один из ухвативших в тайнике Ганну, парень лет двадцати с лишком, с нахальными глазами, постоянно державший голову то на правую, то на левую сторону, часто потряхивая русыми кудрями. Воевода говорил:

– Васька, хочешь жениться?

– Коли твоя боярская воля будет, – отвечал Васька.

– У тебя зазнобушки нет? – спросил воевода. – Правду отвечай мне.

– Нету, боярин! – ухмыляясь, ответил Васька.

– Найти невесту тебе? Хочешь, найду, красавицу… ух! – говорил воевода.

Васька только поклонился.

– Вон ту девку, что вы с Макаркою подхватили. Хочешь? – сказал воевода.

– Помилуй, государь, – сказал Васька. – Моему ли холопскому рылу такие калачи есть! Она просто краля писаная!

– Так вот на этой крале я хочу женить тебя, – продолжал воевода. – Хочешь али нет?

– Ведь она повенчанная, боярин, – сказал Васька.

– Это не в строку, – перебил воевода. – Развенчаем. В пост их венчали; такое венчанье не крепко!

– Венчать в другой раз, пожалуй, не станут! – заметил Васька.

– Вы повезете ее в мою подмосковную вотчину, – там вас отец Харитоний обвенчает. Он все так сделает, как я захочу. А я напишу ему с вами; вот он вас и обвенчает. Только вот с чем, Вася, – как меня из Чернигова выведут, тогда я тебя с женою в Москву вызову: ты будешь пускать жену свою ко мне на постелю?

– Не то что пускать, сам ее к тебе приведу, – отвечал Васька. – За большое счастье поставлю себе.

– А я тебя, Васька, за то озолочу, – говорил Чоглоков. – Первый у меня человек станешь. Коли захочешь – и приказчиком тебя над всею вотчиною сделаю. И платье с моего плеча носить будешь, и есть-пить будешь то, что я ем-пью!

– Как, твоя милость, захочешь, так и будет! – отвечал Васька, кланяясь. – Мы все рабы твои и покорны тебе во всем должны быть. Ты нам пуще отца родного, кормилец наш, милостивец!

Чоглоков говорил:

– Запряжете тройку в кибитку, посадите в нее хохлушку, закроете кожами и рогожами и повезете из города тайно в полночь. Держите ее крепко, чтоб не выскочила и не кричала, пока уж далеченько от города уедете. Ничего с ней не говорите о том, что с нею станется и куда ее везете. А привезете в нашу вотчину – тотчас отцу Харитонию мое письмо подадите: он вас обвенчает. Будешь с женою жить у меня во дворе в особой избе, а я напишу приказчику, чтоб выдавал вам помесячно корм во всяком довольстве.

В полночь выехала из черниговского замка воеводская кибитка, вся закрытая кожами и рогожами. Внутри ее сидела связанная толстыми веревками по ногам Ганна Кусивна, а по бокам ее – Васька и Макарка. Она силилась было вырваться, но Васька держал ее крепко, ухвативши за стан, а Макарка затыкал ей платком рот, как только она показывала намерение крикнуть. Правили лошадьми двое сидевших напереди стрельцов. Переехали на пароме Десну. Проехали еще верст пять. Васька тогда открыл кожу кибитки.

– Не бойся, девка, не мечись, не рвись! – говорил он. – Не улизнешь. Будешь сидеть и молчать – оставлю кибитку незакрытою и держать тебя не буду, а станешь шалить – опять закрою и сдавлю тебя так, что будет больно.

Проехали еще верст двадцать. Ганна молчала. Тогда Васька и Макарка сняли с ее ног веревки, но обвязали ей стан и попеременно держали в своих руках конец веревки, так что не выпускали ее из своих рук ни на шаг даже и тогда, когда вставали из кибитки. Но в самой Ганне произошла тогда такая перемена, какой она бы сама не предвидела за собою. Она внутренне рассудила так: «Горе меня постигло великое, такое, что уж хуже и тяжелее быть не может. Надобно терпеть. Богу, видно, так угодно. Коли Бог сжалится надо мною, то пошлет по мою душу и приберет меня с сего света либо из этой тяжкой горькой беды меня вызволит, а не угодно то будет Богу, а воля его святая станется такова, чтоб я на этом свете долго мучилась, – буду мучиться и терпеть. Все, что со мною станут делать, пусть их делают, пусть поругаются, издеваются надо мною, как хотят: все это, значит, Богу так угодно!» И с этой твердой думой впала она в какое-то деревянное отупение, не покушалась уходить, во всем повиновалась своим тиранам; дадут ей обед и скажут: ешь и пей, – она ест и пьет; скажут: ложись и спи, – и она ложится и даже засыпает, потому что горе ее притомливает.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/nikolay-kostomarov/chernigovka-istoricheskie-portrety/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Судья и обозный относились к полковой казацкой старшине: судья вершил военный суд; обозный ведал артиллерией; писарь – канцелярией.




2


Выборные казаки – зажиточные казаки, которые могли отправить в войско вооруженного всадника; остальные казаки считались подпомощниками, т. к. снаряжали одного всадника от нескольких казаков-подпомощников.




3


День – мера земельного надела: количество земли, которое можно вспахать за день, – примерно три четверти десятины.




4


…попович барабашский… – так неуважительно называли гетмана И. Самойловича из-за его происхождения: «Новоизбранный вождь был сын священника, прежде жившего на правом берегу Днепра, а потом перешедшего на левую, в местечко Старый Колядин» (Костомаров Н. П. Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей. Второй отдел. Выл. 4. – СПб., 1874. – С. 313).




5


Свирепая султанская гвардия – янычары – создавалась из специально подготовленных пленных мальчиков, в том числе и украинских.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация